• Коллектив авторов
 

Мифы и заблуждения в изучении империи и национализма (сборник)


Доминик Ливен. Империя, история и современный мировой порядок
 


   Империя не была в чести у историков предыдущего поколения, а в работах политологов и специалистов в области международных отношений она занимала маргинальное положение. Сейчас империя снова оказалась в числе приоритетных тем. Что касается факультетов политологии и международных отношений, то их интерес к этим сюжетам в значительной мере объясняется современными политическими реалиями. Проблемы государственной власти, безопасности государства и общества, проблемы развития, стоящие перед многими бывшими колониями, сделали актуальным изучение некоторых аспектов империй в исторической перспективе. За политкорректной терминологией глобального управления и гуманитарной интервенции просматриваются некоторые старые (и, в принципе, зачастую вполне доброжелательные) имперские претензии[343]. Еще важнее то, что распад Советского Союза позволил Соединенным Штатам достичь беспрецедентного геополитического и идеологического господства по всему земному шару. Относительный экономический упадок в Японии и Германии в 1990-х годах, произошедший на фоне экономического бума в США, по крайней мере, на какое-то время положил конец дискуссиям об упадке и чрезмерном перенапряжении сил Америки – спорам, которые были в моде в 1970-х и 1980-х годах[344]. Между тем вторая администрация президента Дж. Буша с гораздо меньшей сдержанностью, чем ее предшественники, провозгласила и реализует господство Америки во всем мире. Все эти факторы объясняют, почему специалисты по международным отношениям заинтересовались империями как средством концептуализации и осмысления современного мирового порядка[345].

   Новый всплеск интереса историков к проблематике империи зачастую объясняется другими причинами. Среди историков изучение власти в ее грубых, зримых формах – власти экономической, геополитической и прежде всего военной – не пользуется особой популярностью. Однако «имперская история» расширила свои границы, включив в них не только эти традиционные вопросы, но также и новые направления, такие как экология, гендерные проблемы, проблемы идентичности. Как правильно отметила Линда Колли, «„Империя“ выиграла от применения исторической наукой более широкого подхода к предмету своего изучения»[346]. Помимо перечисленных направлений исследования, изучение империй восприняло также и кое-что из наследия «всеобщей», или глобальной, истории. Здесь специалисты в области истории империй в известной мере шли навстречу интересу общества к событиям и процессам крупного масштаба, к такой истории, которая попыталась бы объединить стремительно расширяющийся спектр отдельных узкоспециальных областей, к истории, которая откликается на проблемы современности. Поскольку выживание исторических факультетов в британских университетах в конечном счете зависит от интереса и благосклонности общества к этой науке, последнее обстоятельство представляется мне еще одним аргументом в пользу новейших тенденций в изучении истории империй.

   В этой статье я ставлю перед собой несколько задач. Я попытаюсь рассмотреть империю как типологическое понятие во всем разнообразии ее проявлений на протяжении тысячелетий в разных областях земного шара. При этом я постараюсь избежать традиционного подхода, при котором в фокусе внимания в первую очередь находится морская западноевропейская империя нового времени. Чрезмерное увлечение этой последней ведет к известным перекосам в наших определениях и подходах к предмету. Подчеркивая многообразие разных значений понятия «империя», существовавших в разные столетия в разных регионах мира, многообразие имперских политик, я утверждаю, что сущностью империи, ее центральным понятием является власть в разных ее проявлениях. В настоящей статье я хотел бы высказаться по вопросам, которые волнуют как историков, так и специалистов в области международных отношений. Я надеюсь, что эта статья поможет привнести недостающие историческую конкретность и воображение, придаст большую глубину тем спорам, которые ведутся вокруг империи среди специалистов в области социальных наук. В то же время я надеюсь, что мне удастся подчеркнуть ключевую значимость власти – как в ее грубых, жестких, так и в ее более мягких формах; власти, изучением которой часто пренебрегают многие современные историки империй. Но прежде всего в этой статье я надеюсь продемонстрировать две вещи: во-первых, то, какое огромное значение империя имела и имеет для формирования современного мирового порядка; и, во-вторых, империя как концептуальная категория может нам многое дать для понимания природы сегодняшней международной политики.

   Для любого осмысленного обсуждения вопроса о том, что такое империя, совершенно необходимо отрешиться от современной полемики вокруг этого слова и понятия. Какие бы современные ассоциации ни вызывал сам термин «империя», очень важно осознать, что на протяжении тысячелетий империи зачастую обеспечивали свое население основными общественными благами. Империи поддерживали порядок и безопасность на огромных пространствах земного шара. Тем самым они поощряли развитие торговли с дальними странами и совершенствование финансовых операций, необходимых для ее ведения. Хотя западные (и не только) историки[347] склонны подчеркивать те ограничения, которые имперская идеология вводила, чтобы помешать свободной конкуренции идей, в реальности дела обстояли не столь однозначно. Создание благоприятных условий для торговли с дальними странами помогало распространению не только товаров, но и идей. Империи защищали и финансировали многие из величайших мировых цивилизаций и памятников культуры, служили источником вдохновения для их творцов. Отнюдь не очевидно, что все эти общественные блага могли быть обеспечены в долговременной перспективе какими-либо другими, неимперскими средствами.

   Хотя все это очень важные истины, они с трудом принимаются в современном мире. Слово «империя» превратилось в политике в род ругательства. Использование этого термина для описания любой политической общности обычно означает осуждение данного государства, признание его незаконным, устарелым, обреченным на исчезновение. Для большинства представителей стран третьего мира «империя» ассоциируется с образами европейских колонизаторов, с пренебрежительным отношением к культуре аборигенов, с навязанным извне правлением чужестранцев. Как и полагается, эти образы позднее активно использовали новые носители власти в целях легитимации постимперских политических режимов. Сказанное, впрочем, не означает, что эти образы в большинстве случаев не отражают историческую реальность.

   Однако гораздо более значимо то, что империя в равной мере представляется чем-то незаконным в глазах американцев – иными словами, в глазах единственного народа, чья страна на сегодня достаточно могущественна, чтобы называться настоящей империей. Исторический миф о создании Соединенных Штатов пронизан пафосом борьбы с империей. Хотя впоследствии США покорили целый континент, истребив его коренное население, большинство американцев полагали, что они создавали нацию. В этом они отличались от своих родственников-европейцев, чьи заокеанские завоевания и сами захватчики, и другие народы воспринимали как строительство империи. Как это всегда бывает, значение имеет восприятие победителей, а не побежденных. Возможно, еще важнее то обстоятельство, что современное самосознание американцев основывается на демократической идеологии. Американское общество и официальный политический образ этой страны сегодня уже вышли из скорлупы первоначальных англосаксонских, протестантских этнокультурных стандартов. Как по причинам внутриполитического характера, так и в силу своего лидерства среди стран «свободного мира» Соединенные Штаты должны утверждать свою идеологию громче, чем большинство других либеральных демократий.

   Империя по определению является антиподом демократии, народного суверенитета и национального самоопределения. Власть над многими народами без их на то согласия – вот что отличало все великие империи прошлого и что предполагают все разумные определения этого понятия. Народы, входящие в состав империи, в большинстве своем говорят на чужом для ее правителей языке, принадлежат иной культуре, а подчас и исповедуют иную религию. Именно эти аспекты империи во многом и отличают ее от полиэтничных федераций или от национального государства. В то же самое время империя, определяемая в таких категориях, плохо совместима с принципом государственного суверенитета, установившимся в Европе после Вестфальского мира (1648). Во всяком случае, она перестает с ним сочетаться с тех пор, как под суверенным государством стало пониматься национальное государство, со всеми его последствиями, вытекающими из возникшего после 1789 года принципа народного суверенитета. Большинство наций обычно претендуют на то, что они не просто являются реализацией концепции демократического гражданства, но и до некоторой степени представляют собой этнокультурную общность. Это еще раз противоречит самой сущности известных империй прошлого, правители которых обычно обосновывали законность своих притязаний, хвалясь властью над многими покоренными землями и народами. В истории нам, возможно, и удастся провести некоторое различие между «плохими» и «хорошими» империями. Однако к концу XX века все империи согрешили против господствующих идеологий – демократии, принципов народного суверенитета и национального самоопределения – и потому были преданы проклятию. Именно это обстоятельство и стало основной причиной, почему XX век был свидетелем не просто распада империй, но полного исчезновения (впервые в истории!) с карты мира стран, которые ранее с гордостью называли себя империями[348].

   Помимо современной полемики вокруг понятия «империя», его использование вызывает значительные затруднения еще и потому, что с того самого момента, как две тысячи лет назад в латинском языке появилось слово imperium, оно постепенно приобрело множество смысловых значений. В Древнем Риме – вполне в духе этой культуры – термин imperium имел четко определенный политический и институциональный смысл, близкий к современному понятию законного суверенитета[349]. В силу своих связей с римским имперским государственным устройством, с претензиями Рима на мировое господство, а впоследствии со всем христианским миром, это слово вскоре стало обозначать власть, претендующую на всеобщий характер, или, по крайней мере, власть над огромными пространствами[350]. В течение последних двух тысяч лет слово «империя» часто сохраняло этот смысл суверенного государственного образования, обладающего политической властью над доминионами, удаленными на большое расстояние от своей метрополии.

   Однако «империя» и производный от нее «империализм» часто приобретали совершенно другой смысл. Так, например, значимая для позднего Средневековья и эпохи Возрождения политическая теория, согласно которой король является императором в своих владениях, возникла с целью обосновать многополюсный, антиимперский порядок в Европе[351]. Много столетий спустя в ленинском определении империализма не просто провозглашалось, что сущность империи следует искать в экономических отношениях, а не в политической сфере, в нем прямо отрицалось то, что современный капиталистический империализм имеет что-либо общее с великими аристократическими, военными и религиозными империями прошлого[352]. Поскольку именно это определение оказалось в центре полемики вокруг понятия «империя» во время холодной войны и до сих пор остается влиятельным в левой историографии, запутаться в сути этой полемики очень легко[353]. Когда постмарксизм приобретает постмодернистские черты и вторгается в область истории культуры, он так далеко уводит нас от проблем, по которым обычно спорят историки империй, что конструктивный диалог между этими двумя группами исследователей становится практически невозможным[354] – и не в последнюю очередь потому, что язык, на котором ведутся постмарксистские постмодернистские дискуссии, мало похож на обычный английский язык. Самый последний опус, претендующий на роль нового символа веры этого направления, внес еще большую сумятицу в умы: для того чтобы концептуализировать культурную и экономическую гегемонию в современном мировом порядке, авторы интересующего нас труда используют термин «империя» практически в качестве антонима понятия «империализм»[355].

   Если в английском языке слово «империя» имеет несколько значений и множество полемических коннотаций, ситуация становится еще более запутанной в переводе. «Рейх» – так обычно переводится «империя» на немецкий. Благодаря Гитлеру это слово моментально узнают во всем мире. Интересно, что ближайшим языковым эквивалентом немецкого термина «рейх» в английском языке, как сообщает Отто фон Габсбург, является «commonwealth»[356].

   С точки зрения д-ра фон Габсбурга, настоящим германским «рейхом» был так называемый Первый рейх – Священная Римская империя германской нации. Он совершенно справедливо отмечает, что Священная Римская империя гораздо более походила на Британское Содружество «белых» наций XX века, нежели на подавляющее большинство известных нам империй прошлого. Священная Римская империя была конфедерацией слабо связанных между собою политических образований, в которой суверенитет по-настоящему принадлежал ее отдельным составным частям. Эти части, однако, объединяли многие общие для них законы, преданность одним и тем же институтам и идеям, некоторая общая для всех культура, а также способность этих политических образований объединиться перед лицом внешней угрозы[357].

   Так называемый Второй рейх, возникший по воле Бисмарка в 1871 году, был совершенно другим типом государственности. Он одновременно являлся и германским государством, и германской нацией. Основным источником его легитимности было удовлетворение потребностей германского этнонационализма эпохи нового времени. Это национальное государство называло себя империей по многим причинам. «Империя» подразумевала, что прусская династия Гогенцоллернов и протестантская традиция северогерманских земель, воплощением которой была эта династия, пришли на смену австрийским Габсбургам в качестве вождей немецкого народа и ведущей политической силы Центральной Европы. «Империя» олицетворяла притязания на наследие Священной Римской империи, – хотя здесь речь шла не столько о наследии последних столетий существования этой достаточно аморфной конфедерации, сколько о традициях ранней империи эпохи Саксонской династии и династии Гогенштауфенов. Именно в Священной Римской империи этого раннего периода немецкие националисты видели такую державу, которая могла бы стать национальной империей, но которую уничтожило вмешательство международных сил (иначе говоря, вмешательство папства). Вполне в соответствии с одним из самых старых значений слова «империя» монархи династии Гогенцоллернов именовались также императорами, поскольку они властвовали над простыми королями – в данном случае правителями Саксонии, Баварии и Вюртемберга[358]. В эпоху «высокого империализма» называть себя «империей» означало всего лишь заявить свои претензии на принадлежность к узкому кругу великих держав, деливших между собою весь остальной мир. Казалось, этим державам было суждено определять судьбу человечества. Возможно, этот смысл не имел большого значения для Бисмарка в 1871 году, однако именно такие коннотации приобрело понятие «империя» для многих немцев конца XIX – начала XX века по мере того, как Германия все более притязала на ведущую роль в мировой политике. По сходным причинам в 1876 году Дизраэли провозгласил королеву Викторию императрицей Индии, а в Японии словом «император» стали называть наследственного первосвященника, тэнно, дабы возвысить его в глазах западных великих держав.

   Третий рейх Гитлера унаследовал некоторые имперские атрибуты Второго рейха. Третий рейх был государством германской нации и потенциально мог стать мировой империей. Гитлер привел в систему и сделал совершенно омерзительным страстное стремление Германии занять положение мировой империи, зародившееся уже во времена Вильгельма II. Так, например, идея «жизненного пространства» (Lebensraum) отражала вполне правильное понимание того, что место Америки, России и Великобритании в ряду мировых держав было обусловлено занимаемыми ими огромными континентальными пространствами, а подчас и исчезновением на этой территории большей части коренного населения. Гитлер объединил в систему имперской, расистской геополитики все худшие элементы европейского империализма, применявшиеся в других частях земного шара, а затем использовал эту систему в Европе[359]. Мне представляется, что рассмотрение Третьего рейха в контексте западного империализма XIX–XX веков вполне правомерно и помогает лучше понять многие проблемы. Тем не менее очевидно также, что государство, созданное Гитлером, имело свою, совершенно особую природу в гораздо большей степени, нежели большинство других империй.

   Примером тому может служить одно из самых страшных преступлений этого режима – истребление евреев. Европейские евреи, особенно евреи Восточной и Центральной Европы, были естественными союзниками империи в принципе и Германской империи – в особенности. У них были весьма веские исторические причины опасаться узколобого этнонационализма, особенно со стороны славян этого региона. Евреи были верными подданными Османской империи, Габсбургской империи, империи Гогенцоллернов. Во всех этих государствах отдельным евреям удалось весьма и весьма преуспеть, в то время как вся остальная масса еврейского населения пользовалась такими благами, как достаточная к ним терпимость и безопасность[360]. Назвать евреев главными оппонентами планов по включению всей Европы в состав Германской империи было не только преступно, но и глупо. Однако национал-социализм никоим образом не сводился к имперской идеологии и рациональным политическим планам.

   История Германии, таким образом, наглядно показывает, что империей могут называться очень разные политические образования. Конечно, этот вывод справедлив и за пределами Германии – и это тоже очень важный момент. Удивительное скопление различных земель, унаследованных Карлом V в результате длинной цепи династических браков, возникло совершенно случайно. С точки зрения современных определений «империя» Карла V была в гораздо большей степени системой антифранцузских союзов, нежели чем-то отдаленно напоминающим единый государственный организм. Отношения Карла V с его немецкими или итальянскими подданными – принцами и аристократией – гораздо больше напоминают нам отношения Дж. Буша-мл. с королем Саудовской Аравии, нежели отношения того же Буша с губернатором штата Айдахо. Священная Римская империя, во главе которой стоял Карл V, была всего лишь одной из составляющих его «системы альянсов». Как уже отмечалось ранее, это было очень рыхлое политическое объединение, настоящий лабиринт пересекающихся прав и суверенитетов[361].

   Теоретики международных отношений совершенно справедливо усматривают принципиальную разницу между европейским порядком, воплощенным в империи Карла V, и системой суверенных государств, возникшей в Европе после Вестфальского мира. Многие империи древности и Средних веков, однако, в некоторых своих ключевых аспектах представляли собою государства в том смысле, в каком мы применяем это слово к европейским странам со второй половины XVII века. Это справедливо по отношению к древнеримской империи, где существовало очень четкое представление о суверенитете, границах и публичной власти. Подобно Римской империи, империи Тан и Сун в Древнем Китае не были вполне поствестфальскими государствами, поскольку с юридической точки зрения они не признавали никакое другое государство равным себе. В этом они по самой своей сути были империями. Однако в то же самое время профессиональная бюрократия и сложная административная система являются неотъемлемыми чертами эффективной государственной власти, а ранний имперский Китай усовершенствовал их настолько, что равных им не было в Европе вплоть до XVIII века[362].

   Полезный способ классификации империй – классификация по их историческому значению в долговременной перспективе. Здесь имеет значение продолжительность существования империи. Важно также учитывать и то, насколько власть самого императора проникала в толщу тех обществ, которыми он повелевал. Такое проникновение в известной мере приводило к созданию институтов управления. Так, например, бюрократическая империя Китая или Османская империя на пике своего развития, в принципе, оказывали значительно большее влияние на повседневную жизнь населения, чем это было обычно в различных вариантах аристократической империи, где между императорской властью и населением стояли местные наследственные элиты со своими системами связей, объединявших патрона и его клиентов[363]. Очевидно, однако, что в долговременной перспективе воздействие империи определялось не только процессами, происходившими в сфере чистой политики или государственного управления. Гораздо больше здесь зависело от целей данной конкретной империи. Те правители, кто стремился обратить подданных в свою веру, оказывали большее воздействие, нежели те, кто ограничивался лишь сбором дани. Скорее всего, самое большое воздействие оказывали империи, которые создавали переселенческие колонии, призванные полностью или частично заменить собою существовавшие до прихода колонистов коренные общества. Однако всегда нужно проводить различие между притязаниями и реальными результатами. Империя могла пытаться обратить в другую религию своих подданных, но не преуспеть в этом. Полное разрушение коренного общества в колониях, основанных переселенцами из Европы, могло в той же мере быть непредвиденным последствием инфекционных заболеваний, принесенных с собою завоевателями, в какой оно было и сознательной политикой этноцида или геноцида[364].

   Более того, не следует торопиться сбрасывать со счетов значение даже некоторых «даннических империй». Например, по меркам любого сравнительного анализа империй монгольская империя на Руси должна была бы иметь минимальные исторические последствия. Монголы не интересовались государственным управлением этими землями, не говоря уже об обращении Руси в иную веру. Они правили на расстоянии, через местных князей. Влияние этих правителей-кочевников, а затем исламских правителей на христианскую русскую культуру было невелико. И тем не менее до сего дня продолжаются жаркие споры о том, не извратила ли монгольская империя весь ход русской истории, на двести лет насильно обратив взгляд русских элит на Восток и тем самым еще более отдалив Россию от интеллектуальных и культурных течений Европы, которые вскоре привели там к Возрождению и Реформации. До некоторой степени здесь мы имеем пример того, как народы, пережившие распад империи, задним числом, анахронично связывают свои текущие проблемы и навязчивые идеи (в случае России это проблема ее принадлежности европейскому/западному миру) с наследием чуждого, имперского правления. Однако поскольку долговременное значение империи заключается не просто в ее «объективном» наследии, но также и в том воздействии, которое она оказала на восприятие событий прошлого, пример России весьма показателен[365].

   В некоторых случаях долговременное воздействие империи можно определить однозначно. Это справедливо в отношении современных величайших государств Азии – Индии и Китая. Не только границы Китая, но и в значительной мере его самосознание были определены империей, имперскими бюрократическими элитами, высокой культурой и идеологией, которую эти элиты и империя воплощали. И династия Великих Моголов, и династия Цин пришли из полукочевого мира, лежавшего за пределами Китая и северных границ Индии. Однако моголам так никогда и не удалось завоевать всю «Индию», равно как и сами они не были ассимилированы господствующей «коренной» религией и культурой, хотя под их руководством значительное число индусов и обратилось в ислам. Как бы то ни было, моголы не пустили в Индии такие глубокие институциональные корни, как это произошло в Китае, в частности с династией Цин и в целом с традицией «бюрократической империи». Не говоря даже о роли британского влияния в Индии, совершенно очевидно, что относительно децентрализованная (в сравнении с Китаем) политическая система Индии и ее этноконфессиональная гетерогенность во многом обязаны совершенно иным имперским традициям.

   Применительно к Европе можно утверждать, что самый значимый аспект империи в этом регионе – это ее отсутствие. Две тысячи лет назад на противоположных концах Евразии господствовали две великие империи (Хань и Римская империя). До сегодняшнего дня принципиально значимым остается следующий факт: в то время как на протяжении большей части последних двух тысячелетий в Восточной Азии преобладала империя, в Европе в этот период установилась многополюсная система. Это явление объясняется многими факторами, не последнюю роль здесь играет историческая случайность. Первый китайский император из династии Цинь не просто объединил Китай политически – он также искоренил региональные системы письма на местных языках, которые в ином случае могли бы с большой степенью вероятности привести к возникновению в материковой части Восточной Азии многополюсного мира, состоящего из самостоятельных политических образований со своей высокой культурой. Сэм Финнер называет «первым императором» правителя, оказавшего (как личность) самое большое долговременное влияние на политическую историю[366].

   Однако большое значение также имеют и «структурные» факторы – например, геополитика. В XIX–XX веках Наполеон и Гитлер попытались создать панъевропейские империи. Им помешала геополитика. Хотя они и смогли завоевать «каролингское ядро» континента, им обоим затем пришлось столкнуться с геополитическими силами, лежащими на периферии Европы (Великобритания и Россия) и недоступными с точки зрения географии. Одновременная мобилизация морских сил для завоевания Британии и сухопутных сил для покорения Московско-Уральского региона оказалась за пределами возможного даже для политического образования, контролировавшего все «каролингское ядро» континента. В более ранние эпохи политические и идеологические факторы играли решающую роль в судьбах империи в Европе и Восточной Азии. Проходящая красной нитью через европейское Средневековье борьба духовных (папство) и светских претендентов на имперское господство способствовала возникновению многополюсного мира в Европе. В Китае император и конфуцианская бюрократия олицетворяли собой одновременно светскую и духовную власть. На протяжении многих столетий китайцы (хань) могли попасть на высшие ступени власти, дававшие не только почет, но также и значительное богатство, сдав особые экзамены для поступления на государственную службу, которую контролировала бюрократия. Поскольку благополучие бюрократии всецело зависело от империи, которая воспринималась бюрократией как единственно законная форма государственного устройства, несложно понять, почему эта система допускала лишь «одно государство в поднебесье»[367].

   Тем не менее было бы странно определять воздействие империи на Европу исключительно в негативных терминах. В конце концов, без наследия Рима «Европа» как особая концептуальная категория, как особая идентичность или цивилизация, возможно бы, не существовала. Сама Римская империя, с точки зрения ее географического положения и культуры, была средиземноморским, а не европейским государственным образованием. Однако последующее определение границ Европы во многом было связано с империей. Завоевание исламской империей всего южного побережья Средиземного моря и последующий раскол этого региона на христианский Север и исламский Юг имели колоссальные геополитические последствия, отзвуки которых слышны и по сей день. Такие же и даже еще более очевидные последствия имели европейские империи, возникшие за пределами Европы. На какое-то время европейская политическая и культурная гегемония распространилась почти по всему земному шару. Конечно же, ни раскол между христианским и исламским миром, ни европейская гегемония не были столь абсолютны, как предполагается в наших смелых обобщениях. Однако эти обобщения по большей части верны и имеют колоссальное значение для современного мира. Прежде всего, огромную роль сыграла Британская колониальная империя, поскольку различные «новые Англии», которые эта империя создавала в Америке, Австралии и Юго-Восточной Азии, явились той геополитической базой, на которой основывается современное господство на всей планете англоязычных политических и экономических идеологий и институтов. Насильственная интеграция Нового Света в единое торговое пространство, в котором Европа занимала господствующие позиции, на исключительно благоприятных для европейцев условиях также значительно расширила власть Европы над исламским и китайским мирами и способствовала последующему доминированию Запада в мировой экономике – доминированию, которое сохраняется и по сей день[368].

   Чтобы упорядочить и привести в систему широкий спектр государственных образований и исторических событий, о которых уже шла речь в настоящей статье, необходимо дать империи некое определение. Мне кажется, чаще всего встречающиеся в научной литературе определения не годятся для этой цели[369]. Они основываются на противопоставлении метрополии и провинций или колоний, лежащих на периферии империи и акцентируют политическое господство, а также факт экономической эксплуатации метрополией периферии. Увлечение историей культуры в последние годы привело к тому, что исследователи стали подчеркивать культурную гегемонию метрополии как еще один отличительный штрих империи. Здесь важно отметить, что данное определение работает в основном лишь применительно к современным западноевропейским заморским империям. В Британской, французской или голландской империях образца 1900 года метрополию от периферии отделяли океан, расовые различия населения и все возрастающий разрыв в уровне благосостояния и экономического развития. С точки зрения культуры «Европа» оказала гораздо большее воздействие на жизнь и сознание колонизованных народов, нежели на жизнь и сознание колонизаторов. Само это обстоятельство с течением времени превратилось в причину возмущения против колонизаторов. Возможно, важнее всего было то, что взрослое мужское население метрополии имело гражданские права, в то время как жители периферии в принципе были лишь подданными империи. По совокупности всех этих причин Британскую, французскую и голландскую империи можно считать «национальными империями» – в том смысле, что в них доминирующее положение занимали целые нации.

   Что касается великих сухопутных империй прошлого, то применительно к ним определение империи как системы отношений центра-периферии имеет гораздо меньше оснований, и не только потому, что никакой океан в этом случае не отделял метрополию от ее колоний. Многие из сухопутных империй могут быть охарактеризованы как «аристократические». В них господствовал и их эксплуатировал класс, а не сообщество, и тем более не нация. Члены аристократической элиты имперского центра гораздо более отождествляли себя и вступали в союз со своими собратьями-аристократами (особенно в рамках одной цивилизации), чем с плебеями из своего собственного этноса. Кроме того, такая империя зачастую гораздо более жестоко эксплуатировала низшие классы «центра», нежели низшие классы периферии, поскольку это было с точки зрения логистики гораздо проще и политически безопаснее. Хорошим примером здесь служит царская Россия, начиная с эпохи Петра I и до 1860-x годов. В этот период Россия представляла собой союз различных групп землевладельцев вокруг русского поместного дворянства, являвшегося центром системы. Элита этого общества подчас гораздо лучше говорила по-французски, чем по-русски, и воспринимала себя не только как членов правящего класса России, но также как часть европейской космополитичной аристократии. Достаточно очевидно, что остзейские немцы-аристократы получали от этой империи гораздо больше благ, нежели обращенная в крепостное состояние масса великорусского населения[370].

   Османская империя не была аристократическим государственным образованием, но имела некоторые общие черты с царизмом. Анатолия – самое сердце страны – являлась одной из самых бедных и самых эксплуатируемых областей империи. Османская элита говорила на языке, подвергшемся персидскому влиянию, который не понимало большинство турок. Для этой элиты само название «турок» было синонимом деревенщины. Ядро османской элиты той эпохи, когда империя находилась на пике своего развития, состояло из обращенных в ислам рабов-христиан – ситуация, известная в мусульманском мире, но совершенно невозможная в европейских морских империях. Османское государство может служить прекрасным примером империи, чья идентичность строилась на верности религии и династии, а не на принадлежности к определенному этносу. Потенциально ислам и Османская династия служили основой общего самосознания, преданности одним и тем же политическим идеалам и институтам, объединяя вокруг себя турецкие, арабские и курдские элиты. Продвинуться наверх по социальной лестнице и вступить в ряды этой элиты было гораздо проще, нежели в аристократической Европе, хотя для этого обычно требовалось принять ислам[371].

   На раннем этапе своей истории государство турок-осман также представляло собой и другую, весьма типичную разновидность сухопутной империи, особенно характерную для исламского мира: империю, созданную кочевниками. Великий политический мыслитель Ибн-Халдун является самым известным ее теоретиком[372]. В традициях империи кочевников народы на периферии такой цивилизации сохраняют воинскую доблесть и периодически завоевывают городские центры данной цивилизации. Со временем они сами покоряются культуре и соблазнам этой цивилизации и становятся жертвами новой волны воителей-кочевников. Хотя многие из народов, завоевывавших Китай с севера (включая и манчжуров Цин), были самое большее полукочевниками, сходная модель может применяться и в этом случае. История всех этих империй переворачивает с ног на голову концепцию культурной гегемонии. Для маньчжуров ценой захвата власти в империи в конечном итоге стала культурная ассимиляция и, в известном смысле, исчезновение как нации собственно маньчжуров[373].

   Предлагаемое мною определение империи построено так, чтобы избежать самого рассмотрения вопроса о соотношении метрополии и периферии. Оно достаточно простое и стремится охватить все известные разновидности империи. Как мне представляется, империя обладает четырьмя главными характеристиками. Во-первых, она должна быть обширной – поскольку управление значительными пространствами, распространение власти на большие расстояния всегда было одной из самых сложных проблем, которые приходилось решать империи. Во-вторых, империя включает в себя многие народы – поскольку проблема управления разными этносами часто вставала перед империей. Эта проблема причиняет больше всего неприятностей империям в современную нам эпоху национализма и народного суверенитета. В-третьих, как мне кажется, империя не строится с прямого согласия ее подданных. Повторим: этот аспект приобрел значение лишь в современную эпоху, поскольку очень немногие государственные образования древности, Средневековья и раннего Нового времени строились на основе такого согласия. Наконец, самое важное – империя должна обладать большим могуществом, играть ключевую роль в региональной или глобальной политике своего времени. К этому последнему пункту я бы добавил также то, что самые значимые империи – те империи, которые воплощают собой и распространяют некоторую потенциально универсальную высокую культуру, религию или идеологию.

   Сама власть проявляется в разных обличиях и формах, которые тоже требуют некоторого определения. Как мне представляется, самым полезным для анализа широкого спектра известных науке данных, принципиально значимых для настоящего обсуждения проблемы империи, может оказаться определение, данное Майклом Манном. Майкл Манн называет четыре источника социальной власти – политическая власть, военная власть, экономическая власть и культурная/идеологическая[374]. Однако мои собственные изыскания в области изучения империй убедили меня в необходимости дополнить этот список двумя другими источниками власти – геополитическим и демографическим[375]. Большинство империй на разных этапах своего существования в той или иной степени сочетали все или почти все эти источники власти. Однако даже в рамках одной империи разные периоды истории и разные регионы могут отличаться друг от друга в зависимости от того, какой источник власти выходит в них на первый план. Изучение того, как менялось соотношение этих источников власти, может стать хорошим началом для компаративной истории империй и помочь современному миру осмыслить уроки этой истории.

   Возьмем, например, военную власть. Военная история в настоящее время крайне непопулярна среди ученых. Современное просвещенное общественное мнение в целом также склонно к тому, чтобы рассматривать военную силу в качестве продукта экономической власти и, соответственно, как продукт технологического господства. В этом, по всей видимости, состоит урок двух мировых войн и даже двух войн в Персидском заливе. Однако стоит вспомнить, что на протяжении большей части истории человечества военное превосходство вовсе не было связано с экономическим или культурным превосходством[376]. Как уже отмечалось выше, для империй кочевников почти всегда была характерна обратная ситуация. Даже увенчавшаяся успехом экспансия европейцев в других частях света осуществлялась до начала XIX века отнюдь не благодаря военно-технологическим факторам[377]. Однако история действительно дает нам множество примеров того, как сдвиги в области военных технологий и организации армии приводили к подъему и упадку государственных образований и к изменениям в соотношении сил между различными классами внутри их. Представляется маловероятным – но отнюдь не невозможным в принципе, – что приобретение некими негосударственными силами оружия массового уничтожения нанесло бы роковой удар по современным западным государствам и обществам. Гораздо более вероятно, что такое развитие событий принципиально изменило бы саму природу этих политических систем за счет резко возросших затрат (скорее политического, нежели финансового характера), связанных с обеспечением безопасности.

   Модель, предложенная Майклом Манном, позволяет увидеть не столь апокалиптичные и гораздо менее очевидные составляющие имперской и современной власти. Возьмите, например, роль женщин. Очевидно, что вопрос о роли женщин лежит в основе конфликта между «Западом» и некоторыми другими культурами, а также в основе конфликтов внутри многих западных обществ. В целом, как мне представляется, открывшееся перед женщинами огромное множество возможностей является значимым фактором американской (и в данном случае – западной) идеологической и экономической власти. Если мобилизация женщин на фабрики была важным источником экономической власти в эпоху промышленной революции, то насколько более значимой является современная мобилизация женских умов и амбиций на командных вершинах «экономики знаний»!

   Однако демография также является источником власти. В развитых странах у женщин нет более нужды рассматривать брак и материнство как основной способ обеспечения своей безопасности, благополучия и положения в обществе. В сочетании с современными технологиями эти изменения в сознании позволяют нам объяснить резкое сокращение рождаемости. В 1800 году люди европейского происхождения составляли около 20 % населения земного шара. К 2050 году их доля сократится приблизительно до 6 %. Это последнее обстоятельство должно, очевидно, иметь какое-то значение для политики. Однако конкретные политические последствия этого сдвига зависят от других факторов, а не от демографии. Возможно, что та роль, которую иммиграция играла в американской истории, в формировании американского самосознания, позволит Соединенным Штатам с большей легкостью принять и ассимилировать иммигрантов, чем это удается Европе и тем более Японии. Если эти иммигранты будут «завоеваны» американской культурой, преданы американским идеалам и институтам, то это действительно станет знаком американской социальной власти. Обращаясь к имперскому контексту, можно сказать, что желание и способность США принять и «завоевать» иммигрантов позволит отнести Америку к числу великих сухопутных империй, не таких, как Британская или голландская. Римская империя определяла себя через культуру. Она черпала свое могущество в том, что ко II веку н. э. не только сенаторы, но даже сами римские императоры могли и не быть уроженцами Италии. Напротив, Великобритания и Нидерланды времен империи являлись нациями, определяемыми по этническому признаку: их отказ ассимилировать небелое население и решимость сохранить строго определенную расовую иерархию стали источником их слабости как империй[378].

   Главная проблема, стоящая перед империями нового времени, состоит в том, что начиная с середины XIX века геополитические источники власти толкали империю в одном направлении, а политические и идеологические – в другом. С одной стороны, к 70-м годам XIX века все политические наблюдатели сходились на том, что будущее принадлежит странам, владеющим значительными пространствами материка и континентальными ресурсами. Еще в первой половине XIX века А. Герцен и А. де Токвиль указывали на ту роль, которую в будущем будут играть США и Россия. С другой стороны, национализм стал самой убедительной идеологией развитого мира – не в последнюю очередь в глазах европейских элит, которые видели в национализме защиту от социализма в наступающий век массовой политики. Нация, наглядным воплощением которой стали новое динамичное британское или французское общества, а также объединение Германии и Италии, представлялась знамением будущего. Казалось, что многонациональные Габсбургская и Османская империи осуждены на упадок. Перед правителями многонациональной России вставал выбор: к какой из этих двух групп государств присоединится их империя. Однако главная проблема, стоявшая перед российской элитой, как, впрочем, и перед всеми другими элитами, заключалась в том, что огромное континентальное пространство империи необходимо предполагало полиэтничный состав ее населения, а это последнее обстоятельство создавало большие трудности в эпоху национализма. Как заметил британский историк и империалист Джон Сили, «когда государство выходит за границы одной национальности, его власть подвергается опасности и становится искусственной»[379].

   Безусловно, самый радикальный ответ на вызов, который бросает модерность империи, дало руководство Советского Союза[380]. Строя свое государство на новой, универсалистской светской религии – марксистском социализме, – оно надеялось победить национализм. Предполагалось, что по мере созидания успешного, современного социалистического общества возникнет и новое советское самосознание. Поколение, выросшее уже в современных социалистических условиях, гордящееся достижениями социализма, будет обладать иным менталитетом, иной системой ценностей, нежели старое, по преимуществу крестьянское общество. Этому процессу будет способствовать эмиграция и исчезновение старых элит. Символом разрыва новой советской цивилизации с прошлым стали имена, которые верные граждане новой страны давали своим детям – такие, например, как Владлен – подобно правоверным мусульманам, в первые века существования Арабского халифата часто нарекавшим своих детей именем Мухаммед.

   На заре своего существования советский режим не пытался искоренить этничность. Напротив, он создал республики, определенные по этническому принципу, продвигал «коренные» народы на ведущие посты и поощрял языки и культуру этих народов. Отчасти режим поступал так ради того, чтобы нерусские народы признали его легитимность. Однако в то же самое время советская власть действительно верила, что родной язык поможет этим народам быстрее и легче вступить в современность, в социализм. В XX веке Британская и французская империи часто проповедовали свою модернизаторскую и цивилизаторскую миссию, но Советский Союз ушел гораздо дальше их по этому пути не только в риторике, но и на практике. Уже в следующем поколении, вступившем в жизнь после возникновения этого политического режима, даже в Средней Азии большинство женщин посещало школу. Британской и французской империи в Африке и Азии редко удавалось проникнуть в глубь коренных обществ. Обычно эти империи действовали здесь через посредство местных консервативно настроенных элит. В сравнении с ними и даже почти со всеми другими известными империями воля и способность советской власти к проникновению в глубь общества и к его преобразованию были действительно очень велики.

   Подобно большинству империй, советская власть в итоге пала под воздействием сочетания целого ряда внешнеполитических проблем и внутренней слабости режима. Советская идеология прямо связывала легитимность режима со свержением капитализма и заменой его плановой социалистической экономикой. Очевидная к 1980 году неудача режима в достижении этой цели стала роковой. В 1917–1918 годах большевики не смогли бы удержаться у власти, если бы великие капиталистические державы не сцепились бы в этот момент в смертельной схватке друг с другом. Социализм не распространился бы в Восточной и Центральной Европе и Китае, если бы не Вторая мировая война между ведущими капиталистическими государствами. Однако после 1945 года коренным образом изменилась природа международных конфликтов, весь капиталистический мир сплотился вокруг США против СССР. Марксизм-ленинизм тоже раскололся на несколько соперничающих между собой региональных течений, каждое из которых проповедовало свой вариант этой идеологии, – модель, весьма напоминающая процессы, происходившие некогда с мировыми монотеистическими религиями. Борьба с таким соперником, как еретический режим в Китае, страной, имеющей с СССР одну из самых протяженных в мире границ, – создавала дополнительные проблемы для советского оборонного бюджета, который и так был непомерно раздут в годы холодной войны[381].

   Никакое другое государственное образование даже и не мечтало ответить на проблемы, стоявшие перед империей, столь же радикально, как Советский Союз. Однако при последнем из своих султанов, проводивших действительно эффективную политику, Абдул-Хамиде II, Османская империя все же попыталась обыграть этнический национализм, подчеркивая роль ислама и используя его для легитимации своего режима и формирования у подданных империи объединяющего самосознания, преданности общим идеалам и институтам[382]. Поскольку территориальные потери на Балканах привели к тому, что геополитический центр империи постепенно переместился в исламские провинции страны, эта стратегия была достаточно разумной, позволяя объединить турок, арабов и курдов. Учитывая, что большинство мусульманских подданных империи даже в начале XIX века все еще были гораздо большими приверженцами религии и династии, нежели идеологии этнического национализма, эта стратегия султана казалась вполне реалистичной. В принципе, подчеркивая собственную роль защитника ислама перед лицом глобальной христианской угрозы, Абдул-Хамид мог добиться признания легитимности своей власти внутри страны. Апелляция к религиозному чувству единоверцев-мусульман, проживавших в Британской, Российской и французской империях, позволила бы султану создать противовес вмешательству христианских держав во внутренние дела Османской империи. Напоминания о том, что Абдул-Хамид являлся также и халифом – духовной главой мусульман в империи, – возвышали монархию над новыми военными и бюрократическими элитами, угрожавшими превратить султана в свою марионетку. Однако в 1908 году режим Абдул-Хамида был свергнут младотурками. В последнее десятилетие существования Османской империи власть в стране постепенно перешла в руки турецких националистических лидеров. Как и во всех империях, возрастающее влияние, которым пользовался среди имперской элиты этнический национализм «метрополии», отчуждало другие национальности и подрывало в их глазах легитимность империи. Однако еще задолго до того, как этот процесс стал приносить свои плоды, Османская империя потерпела поражение и распалась из-за вступления в Первую мировую войну на стороне того альянса, который в итоге оказался проигравшим. Надо признать, что, учитывая слабость Османской империи и ее стратегическое положение, шансы сохранить нейтралитет у нее были незначительны.

   Самый типичный ответ империи на стоящую перед ней дилемму – попытка превратить империю, насколько это возможно, в нечто, напоминающее нацию. Царская Россия в последние десятилетия своего существования дает интересный пример подобной стратегии. Как уже говорилось ранее, до 1860-x годов царизм был скорее династической и аристократической империей, нежели империей национальной. Однако начиная с 1860-x царизм делает шаги в направлении национализации. Отчасти такая эволюция была ответом на давление русского национализма, а отчасти она соответствовала той модели, которую уже опробовали в Европе: европейские элиты, вступая в эпоху массовой политики, пытались заново обосновать свое право на власть в категориях национализма. Считалось также, что в новую эпоху только национализм может убедить подданных отождествлять себя со своим государством, а если нужно, то и умереть за него. Главным приоритетом стратегии царизма по сохранению империи было обеспечение того, чтобы украинцы и белорусы – по мере превращения их в грамотных модерных «граждан» – не обрели при этом свою собственную высокую культуру и независимую политическую лояльность. Поскольку в 1900 году русские составляли всего лишь 44 % населения империи, а еще 22 % этого населения были украинцами или белорусами, логика данной политики очевидна. Стратегия царизма провалилась по тем же самым причинам, по каким не удались замыслы младотурок. Война в целом и Первая мировая война в частности, как оказалось, губительны для империй. Кроме того, российский проект создания «нации-империи» покоился между двух стульев. Государственная политика «русификации» вызывала отчуждение многих нерусских народов. В то же самое время династическое государство никогда не держало ответ перед русской нацией, а широкие слои русского общества не доверяли этому государству. Кадры, которые составляют главную опору любого модернизирующегося государства в деле воспитания у населения национального самосознания, – такие, например, как учителя, – ненавидели царизм и не разделяли предлагаемый им вариант русского патриотизма[383].

   Государство Габсбургов представляет собой еще одну вариацию на тему нации и империи. В период между 1867 и 1918 годами венгерская половина Габсбургской монархии дает нам, возможно, самый блестящий пример того, как национализм метрополии может подорвать и погубить легитимность империи внутри страны и ее геополитическое положение. Австро-венгерская монархия не смогла поставить заслон националистическим настроениям. Это обстоятельство отчасти объясняет, почему среди великих держав она оказалась самой неэффективной по части мобилизации экономических ресурсов для нужд военного бюджета[384].

   В то же самое время после 1867 года «австрийская» половина империи стала подлинным новатором в политике, опробовав многие идеи и подходы, ставшие позднее частью стратегии, получившей название «консоциативной демократии». Конечно, правда и то, что император Франц-Иосиф в известной степени обратился к этой стратегии не по своей воле. Поскольку немцы составляли всего лишь четверть населения империи, строить национальную империю оказывалось невозможно. В любом случае после 1871 года логическим концом подобной политики стало бы объединение немецких провинций Габсбургской монархии под имперской властью Берлина. В своих неуверенных попытках нащупать «консоциативную стратегию» габсбургский режим сталкивался со многими препятствиями. Габсбурги правили «лоскутной монархией», состоящей из множества разных народов, в то время, когда в Европе повсюду одерживали победу молодые, напористые националистические движения и идеологии. Индустриализация, урбанизация и массовая грамотность населения привели к тому, что резко возросла вероятность возникновения этнонациональных конфликтов. Сходные последствия имело возникновение массовой политики: в 1907 году было введено всеобщее избирательное право для мужчин. Государство переживало экспоненциальный рост: теперь оно стремилось не просто забрать своих подданных в армию, но также дать им некоторое образование и предоставить широкий спектр других современных услуг. В результате различные национальные движения все настойчивее стремились взять под свой контроль местную администрацию, что сразу давало им многие преимущества. В домодерную эпоху многие империи правили своими подданными, исходя лишь из военных и финансовых приоритетов. Контроль за семьей, культурной, религиозной и даже экономической жизнью они оставляли лидерам местных общин. Самый известный пример такого подхода – османский миллет. Хотя «австро-маркистские» вожди и пытались развивать традицию в направлении, которое оказалось бы жизнеспособным в современном обществе, решить эту задачу оказалось весьма затруднительно[385].

   В этих сложных условиях стратегия Габсбургов работала достаточно успешно. Ни один из языков не занимал привилегированного положения. Как правило, подданные Габсбургской монархии могли на своем родном языке обращаться в суд и административные органы, обучать на нем детей в государственных школах. Установился такой порядок, при котором сложные этнокультурные вопросы решались по соглашению сторон, а не под давлением большинства. К 1914 году в некоторых провинциях империи местные общины согласились войти в администрацию и взять на себя долю власти. Возможно, один из самых важных аспектов австрийского «консоционализма» состоял в том, что права отдельного человека и отдельных групп населения были не только закреплены законодательно, но и осуществлялись на практике, последовательно защищались судами и полицией[386].

   Был, однако, во всем этом некоторый неприятный момент. Как утверждает Майкл Манн, говоря о колониях, образованных белыми поселенцами, чем более демократичными были эти политические образования, тем хуже они обращались с цветным и черным населением. Права этих последних групп (например, имущественные права), как правило, постоянно нарушались, масштабные этнические чистки были нормой, нередко слышались призывы к массовым убийствам[387]. Одна из основных причин, уберегших Австрию не только от погромов по типу имевших место в России, но и от своей версии Ку-клукс-клана или австралийского «рассеяния» аборигенов, состояла в том, что Габсбургская империя была Rechtstaat («правовым государством»), но отнюдь не демократией. Полиция, ядро государственной администрации, судьи и армия несли ответственность перед императором, а не перед численно доминирующими этническими группами на местах. Однако в конце концов этнонациональный популизм получил возможность реванша. На этом раннем этапе эпохи либеральной глобализации Вена оставалась одним из самых впечатляющих космополитичных культурных центров. Но в то же самое время именно здесь возникла первая в Европе массовая антисемитская партия. Именно Вена стала колыбелью Гитлера. Ему и ему подобным массовая иммиграция совершенно чужих, нищих галицийских евреев казалась вредным явлением. Богатство и высокое общественное положение еврейских элит, господствовавших в финансовом мире, журналистике и культурной жизни Вены, представлялись им еще большим злом. Конечным итогом развала Австро-Венгерской империи стали уничтожение ее самой большой диаспоры – евреев и масштабные этнические чистки, направленные против австрийских немцев, которые проводились в большинстве бывших провинций Габсбургской монархии[388].

   Поскольку все империи, которые мы рассматривали выше, распались, сравнение использованных ими стратегий самосохранения может показаться совершенно излишним. Здесь нужно, однако, напомнить, что Габсбургскую, Российскую и Османскую империи разрушила Первая мировая война. Поражение Германии в этой войне обрекло на гибель ее имперских союзников, а это поражение отнюдь не было неизбежным. Если бы просчеты Германии не вовлекли США в эту войну в тот самый момент, когда революция привела к распаду России, шансы на победу Германии (или, по крайней мере, на крайне выгодные для нее условия мира) были бы достаточно велики. Охваченная революцией Россия и появление на международной арене Украины в виде германского протектората означали резкое смещение равновесия сил в Европе в пользу Германии. В случае победы Германии Габсбургская и Османская империя уцелели бы в качестве младших партнеров победительницы, доминирующей в Центральной и Восточной Европе. В таком случае развитие этого региона пошло бы по более государственническому, менее демократическому и индивидуалистическому пути успешной капиталистической модернизации – по сравнению с той моделью, которая в итоге возобладала, благодаря победе Соединенных Штатов в крупнейших вооруженных конфликтах XX века. Возможно, этот несостоявшийся вариант стал бы реализацией того пути развития, который иногда называют «азиатским капитализмом». Несомненно, этот вариант был бы гораздо менее враждебен империи, нежели американская идеология[389].

   Традиционная, не скрывающая своей природы империя разрушила и дискредитировала саму себя в двух мировых войнах. Мир попал под власть двух сверхдержав, которые провозгласили себя врагами империй. По мере того как бывшие не-белые колонии постепенно стали составлять большинство государств в ООН, «империя» потеряла на этом главном международном форуме всякую легитимность. Любое государство, имевшее глупость назваться империей, автоматически вызывало против себя резолюции ООН о деколонизации.

   Три ведущие державы сегодняшнего мира старательно избегают называться империями. И в этом они совершенно правы, поскольку в лучшем случае представляют собой весьма эксцентричный тип империи, если их оценивать по меркам истории. Тем не менее все эти три государственных образования обладают некоторыми чертами и сталкиваются со многими проблемами, стоявшими перед империями. Еще важнее то, что, рассматривая эти государства сквозь призму империи, можно сделать некоторые весьма полезные наблюдения, касающиеся как природы власти в современном мировом порядке, так и тех проблем, с которыми сталкивается эта власть.

   Очевидно, что из этих трех государств именно Китай больше всего напоминает империю. В этом нет ничего удивительного: на протяжении двух тысячелетий империя находилась в самом центре китайской истории. Своим названием (China) страна обязана своей первой императорской династии Цинь (Chin), а китайцы (хань) называются по имени ее второй династии – Хань. Границы Китая в основном были установлены при последней императорской династии – Цин. В состав современного Китая вошел, например, Синцзян, который был окончательно завоеван китайцами два века спустя после испанской колонизации Нового Света. Примерно половина территории Китая даже сегодня населена людьми, значительная часть которых не является китайцами (хань). Правительство, которое по сей день остается недемократическим, никогда не спрашивало у них, согласны ли они войти в состав Китая. История воспитала у всех китайских элит твердую убежденность в мировом значении своей страны, а также в законности и естественности ее притязаний на лидерство в Восточной Азии. Принимая в расчет огромную территорию и ресурсы Китая, можно ожидать, что в недалеком будущем это государство займет положение сверхдержавы. В конце XIX века американский геополитический мыслитель Альфред Махан писал, что будущее мира зависит от способности англо-американцев обратить азиатские средние классы в свою систему ценностей[390]. Вызов, брошенный XXI веком Америке, состоит в том, чтобы интегрировать Китай в мировой порядок, в котором доминируют США. Эта задача может оказаться не менее сложной, чем задача, стоявшая в начале XX века, когда нужно было вовлечь Германию Вильгельма II в мировой порядок, лидерство в котором принадлежало Великобритании. Если задаться целью найти в современном мире очаг традиционного по своему типу конфликта, который мог бы погубить «Американскую империю», почти единственным (маловероятным, но в принципе допустимым) «претендентом» будет вариант войны Китая и Америки из-за Тайваня. Как и в 1914 году, это геополитическое столкновение наслоилось бы на внутриполитические процессы в Америке и Китае. Еще печальнее то, что в этом случае весь мир мог бы стать заложником внутренней политики Тайваня, – подобно тому, как в 1914 году Европа вступила в войну в известной мере благодаря усилиям главы сербской военной разведки, стремившегося подорвать положение своего собственного премьера и ради этого организовавшего убийство наследника австрийского престола.

   Тем не менее беглое сравнение с эпохой маньчжурской династии Цин показывает, почему современный Китай нельзя назвать империей в полном, традиционном смысле этого слова[391]. Императоры династии Цин были известны тем, что они установили свою власть над многими завоеванными ими народами. Менее всего они стремились к превращению этих народов в гомогенную «китайскую» нацию. В основе как легитимности их власти, так и системы их правления лежало разнообразие. Они запретили китайцам (хань) селиться в Маньчжурии и целенаправленно обосновывали свое право на власть над различными покоренными народами, прибегая для этого к разным религиозно-культурным идиомам. Совершенно очевидно, что они использовали маньчжуров в качестве политического и военного противовеса китайскому большинству. Подобная политика явно противоречит современной теории национальной солидарности как источника легитимности и эффективности государственной власти. Последующие правители Китая пытались использовать институты модерного государства для формирования нации. Так, например, они распространяли среди своих подданных единую систему письма и воспитывали у них солидарность против общего врага – как западного, так и японского империализма. В основу собственной легитимности нынешнее правительство КНР положило принцип национализма. Он является мощным оружием в борьбе с опасными последствиями быстрой капиталистической модернизации, чреватыми распадом страны. Современный Китай нельзя назвать империей. Скорее, это империя, которая успешнее других совершила переход к национальному государству. Однако процесс перехода еще далек от завершения и нация, возникшая из империи, отличается некоторыми особенностями. Не в последнюю очередь к этим особенностям можно отнести то, что Китай сохраняет самый главный признак империи – потенциал стать мировой державой.

   Европейский союз в гораздо меньшей степени представляет собой империю – даже по сравнению с Китаем. Тем не менее ЕС можно рассматривать как модернизированный вариант крайне нетипичной имперской традиции, воплощенной в Священной Римской империи[392], и некоторые из целей и проблем, стоящих перед Евросоюзом, несомненно являются имперскими. Европейский союз существует ради мобилизации и объединения ресурсов всего континента. Это нужно не только для того, чтобы европейцы могли наслаждаться благосостоянием, которое обеспечивает им большой рынок, но также и для решения типично имперских целей – достижения власти и обеспечения безопасности. Заслуга создания противовеса Соединенным Штатам в сфере международной торговли на сегодняшний день принадлежит исключительно Евросоюзу. Возможно, что единая европейская валюта – евро – со временем бросит вызов господству доллара в сфере финансов. В настоящее время, однако, самая большая геополитическая проблема, с которой сталкивается Европейский союз, исходит с востока. В начале XX века Европа состояла из двух частей – европейского центра (страны «первого мира») и европейской периферии (страны «второго мира»), включавшей в себя страны Западной (Ирландия и Португалия), Южной (Испания и Италия) и Восточной (Габсбургская и Российская империи) Европы. С 1945 года южная и западная периферии вошли в состав европейского центра. Самая большая проблема на сегодняшний день – удастся ли повторить этот успех в восточной периферии Европы. Поскольку сочетание национализма и геополитического противостояния России и Германии в Восточной и Центральной Европе привело к двум мировым войнам, решение этой проблемы не терпит отлагательства. В 2004–2005 годах политический кризис в Украине напомнил о том, насколько важными являются стоящие на повестке дня вопросы геополитики и каким потенциалом для дестабилизации обстановки они обладают. Власть Германии сегодня осуществляется под флагом Европейского союза. Сама власть Европы в настоящий момент носит скорее экономический и культурный, нежели военный характер. Но из этого вовсе не следует, что власть или геополитика более не существуют. Возможно, это означает, что в благоприятных обстоятельствах традиционные имперские цели могут в будущем достигаться более эффективно, без конфронтации и с меньшими жертвами с обеих сторон.

   Пытаясь найти решение некоторых традиционно стоящих перед империей проблем, Европейский союз имеет определенные преимущества по сравнению с империями, существовавшими в 1900 году. Две мировых войны изрядно обескровили европейские националистические движения и идеологии. Население, проникнутое духом индивидуализма и постмодернизма, не желает более приносить себя в жертву чему бы то ни было – в том числе и жертвовать собою ради нации. Внушенная якобинцами и Клаузевитцем, продиктованная политикой силы логика национализма – идея вооруженной нации – перестала работать в эпоху, когда «первому миру» больше не требуются массовые армии, состоящие из мобилизованных граждан. На смену им пришли армии нового поколения. Чтобы убедить своих граждан принять единую европейскую валюту, политическому режиму не требуется доказывать свою легитимность так, как это нужно для того, чтобы заставить их сражаться и умирать за него в мировой войне. Тем не менее, учитывая степень проникновения нового европейского режима в ключевые сферы повседневной жизни, Евросоюз действительно должен обладать значительной легитимностью для того, чтобы продолжать эффективно управлять своим населением. Современная империя по-прежнему стоит перед проблемой: как примирить континентальный масштаб с требованиями народного суверенитета и этнонациональным самосознанием.

   В предложенном мною определении империи акцент поставлен на власти и потому он потенциально позволяет рассматривать США в имперских категориях. Никто не сомневается в том, что США является чрезвычайно могущественной державой. По большинству из шести параметров-источников социальной власти Америка явно опережает Китай, Евросоюз или любого другого потенциального соперника. В то же самое время достаточно очевидно, что почти каждый отдельно взятый источник власти США отличается уязвимостью. Так, например, геополитическим основанием американской власти является огромная территория этой страны, сопоставимая с целым континентом и граничащая с двумя величайшими океанами мира. Федеральная система США явилась примером блестящего компромисса между геополитическими требованиями континентального масштаба страны и идеологической преданностью республиканскому самоуправлению. Тем самым Соединенные Штаты, лучше всех своих противников, ответили на вызов, стоящий перед современной империей. За это, однако, им пришлось заплатить неизбежную цену. В демократическом государстве континентального масштаба очень трудно достичь какого бы то ни было консенсуса между противоборствующими интересами и ценностями. Современная Америка весьма напоминает Германию эпохи Вильгельма II тем, что в ней сочетаются самый динамичный, самый дестабилизирующий вариант развития капитализма и множество локальных сообществ, сохраняющих глубокую преданность традиционным ценностям. Такое сочетание неизбежно порождает острые конфликты. Федеральная система, посылающая своих представителей в конгресс, неподконтрольный исполнительной власти, вряд ли упрощает жизнь правителям Америки[393].

   Необходимо, однако, взглянуть на споры по поводу американской империи – ее мощи и ее уязвимости – с исторической точки зрения. Империи сильно отличаются друг от друга пределами своей власти. В жарких дискуссиях последних лет американская империя изображалась как подобие Древнего Рима – империи, подчинившей себе весь мир. При этом данное сравнение (блестящий пример европоцентричного подхода!) совершенно игнорирует то обстоятельство, что у Рима был могущественный сосед – Парфянская империя, показавшая блестящую способность защищать свои интересы от посягательств Рима[394].

   Однако даже предлагаемое мной определение империи предполагает нечто большее, чем просто власть. С точки зрения двух других критериев, содержащихся в этом определении, – власть над многими народами без их согласия – США очевидно не являются империей. Поликультурная американская демократия прошла определенный путь по сравнению с характерными для XIX века националистическими представлениями об идеальном политическом сообществе. Американские элиты, возможно, научились кое-чему на примере других модерных империй, стремившихся сохранить внутри страны, состоящей из «непримиримых племен» (используем здесь это выражение эпохи колониализма – блестящий пример политической некорректности), преданность общим политическим идеалам и институтам. Последний критерий не позволяет отнести США к империям.

   Полезно, однако, взглянуть на «американскую империю» сквозь призму глобализации[395]. В той мере, в какой судьба местных сообществ зависит от экономических и культурных сил мирового масштаба (эти силы часто называют «проамериканскими», они неподконтрольны почти ни одному из правительств), критерий «согласия», возможно, уже утратил свое значение. Никто из нас не давал своего согласия жить на этой планете, однако до сих пор у нас нет иного выбора – нет другой планеты, куда мы могли бы эмигрировать. Другой способ взглянуть на споры вокруг «американской империи» – сравнить последствия глобализации в сегодняшнем мире со степенью проникновения империй прошлого в глубь тех обществ, над которыми они провозглашали суверенную власть. Британская администрация в Индии была в некотором отношении весьма впечатляющим примером имперской власти, однако большинство индийских крестьян ни разу в жизни не сталкивалось с британским чиновником. За весь период имперского господства в Индии британцы вложили туда меньше средств, чем японцы инвестировали в Маньчжурию только лишь за 1930-е годы[396]. Сегодняшняя глобальная либеральная капиталистическая экономика и американская массовая культура не претендуют на суверенную власть в Индии, однако они гораздо глубже проникают в индийское общество и бросают ему открытый вызов. Глобализация также формирует ответную реакцию на это проникновение. Периферия Османской и Британской империй подвергалась атакам радикальных исламистов. Они убили генерала Гордона в Хартуме и подорвали легитимность власти султана, завоевав в конце XIX века Медину и Мекку, что привело к страшным для Османской империи последствиям. Совершенно очевидно, однако, что у них не было возможности сесть в аэроплан и нанести сокрушительный удар по самым центрам имперской власти.

   Коль скоро глобализация ведет к тесному переплетению вопросов «имперской» и внутригосударственной безопасности, она в принципе может существенно влиять на отношения между «империей» и демократией. Демократический электорат традиционно не испытывал особого желания проливать свою кровь и тратить свои деньги ради империи. Отчасти именно поэтому последними империями, не скрывавшими этого, были в Европе Советский Союз и Португалия – ни та ни другая из них не нуждалась в том, чтобы принимать решения по вопросам своей имперской политики путем демократического голосования[397]. Поэтому глобализация может сыграть полезную роль, понуждая демократический электорат пойти на некоторые жертвы во имя обеспечения глобальной безопасности. С другой стороны, такая готовность, скорее всего, примет ярко выраженные националистические формы, а национализм метрополии сегодня, как и в прошлом, очень часто вступает в противоречие с рациональными стратегиями, направленными на сохранение имперской власти.

   Демократическим империям также присущи некоторые проблемы. Любой государственный строй существует благодаря вере в доброту и мудрость верховной власти. В демократиях эта вера особенно сильна, поскольку эти добродетели здесь мы приписываем самим себе. Однако, как уже отмечалось выше, самые демократичные политические режимы XIX – начала XX века были в то же самое время и самыми беспощадными в том, как они обращались с жизнью, имуществом и культурой черного и цветного населения, исключенного из общественной жизни, лишенного гражданских прав. Такое поведение не было свойственно лишь жителям англоязычных переселенческих колоний. Французские власти в целом гораздо лучше обращались с коренным населением Алжира во времена деспотичного правления военной администрации Наполеона III, чем при Третьей республике[398], – что ничуть не удивило бы ни Давида Юма, ни итальянских мыслителей эпохи Возрождения. Последние в особенности подчеркивали, что лучше быть гражданином, нежели подданным, но если уж человеку суждено быть подданным, то в его интересах быть подданным государя и находиться под его защитой, нежели быть подданным и находиться под защитой суверенной республики свободных граждан[399]. Демократия существует для защиты интересов своих граждан. Выборный процесс воплощает этот принцип в самой яркой форме и обычно приводит к тому, что эти интересы определяются с самых местечковых, самых ограниченных, самых недальновидных позиций. Поскольку глобализация означает, что мы все живем в одном взаимозависимом мире, в котором власть крайне неравномерно распределена между сообществами, мы можем даже говорить о глобальной «империи», состоящей из граждан «первого мира» и «подданных» периферии. Ничто в истории не указывает на то, что демократический режим, объединяющий граждан империи, будет защищать интересы подданных. Напротив, можно с легкостью предсказать, что обладающие значительной властью сообщества захотят сделать так, чтобы бремя расходов, вызванных, например, экологическим кризисом, несли на себе более слабые сообщества. Эта тенденция, в свою очередь, может повлечь за собою опасные последствия с точки зрения возрастания нестабильности на планете.

   В конечном счете, однако, историк не обладает никакими преимуществами по сравнению со специалистами в любой другой области в том, что касается прогнозов на будущее. Самое очевидное сравнение, которое напрашивается сегодня, – это сравнение современного положения США с положением, которое занимала Британская империя в 1830 году[400]. Период с 1860 по 1991 год (Гражданская война в США, две мировых войны, холодная война) – это подобие эпохи, продлившейся в Англии с 1640 по 1815 год, когда эта держава консолидировала основы своего мирового могущества внутри страны, а затем разгромила главного противника в борьбе за торговое и имперское господство в других частях света – Францию. В такие эпохи, когда создается империя, военная власть имеет колоссальное значение. В течение ста лет, прошедших после 1815 года, британцы, достигнув вершин могущества, пользовались всеми благами империи почти даром. Военная власть отодвинулась на второй план – до тех пор, пока совокупность внешних факторов и относительная внутренняя слабость Великобритании не привели к резкому возрастанию затрат на империю в XX веке. Возможно, это самый вероятный сценарий развития событий для Соединенных Штатов. Если взглянуть на и сентября или вторжение в Ирак в исторической перспективе, то эти события напомнят многие катастрофы и полицейские акции меньшего масштаба, имевшие место в империи XIX столетия.

   Однако история империи может быть и воплощением исторической парадигмы неопределенности. В VII веке византийцы наконец одержали победу над давним противником Римской империи, Ираном. Однако результатом этой победы стало незамедлительное появление в дотоле не имевшем совершенно никакой значимости регионе новой, беспрецедентной формы власти – ислама, распространившегося вскоре далеко за пределами Аравийского полуострова и едва не погубившего Византийскую империю. Почти тысячу лет спустя после этого династия Цин завоевала восточноазиатские степи и в итоге изгнала своих врагов-кочевников, под ударами которых ранее пало не одно китайское государство, в северные пределы империи. Однако спустя всего несколько десятилетий новая, совершенно беспрецедентная угроза нависла над ранее совершенно безопасными морскими границами Китая – это было вторжение европейцев, которое стало возможным благодаря революционному потенциалу промышленной революции. В случае Китая поражение было особенно горьким, поскольку первые императоры из династии Цин почти со всех точек зрения были гораздо более искусными и добродетельными правителями – конечно, по меркам их собственной системы ценностей, – нежели все другие династические правители, каких мы знаем из истории.

   Оптимисты могут сказать, что в отличие от китайских или византийских имперских элит мы, сегодняшние, гораздо быстрее замечаем назревание революционных изменений. На что пессимисты возразят, что у нас есть свои интеллектуальные шоры и свои интересы в сохранении существующих институтов, что беспрецедентное по своим масштабам давление на природную среду заводит человечество в неизведанные пределы, где нас могут поджидать всевозможные опасности. Вклад историков в эту дискуссию может состоять лишь в привлечении внимания к тому прискорбному обстоятельству, что потомство редко находит у властителей империй те добродетели, какие они сами себе приписывают. В любом случае добродетель, даже в том скептическом смысле, каким наделял это понятие Макиавелли, является лишь одним из средств сохранения империи. Среди других факторов «фортуна» значит гораздо больше, чем нам хотелось бы верить[401].



<< Назад   Вперёд>>  
Просмотров: 5922
Другие книги
             
Редакция рекомендует
               
 
топ

Пропаганда до 1918 года

short_news_img
short_news_img
short_news_img
short_news_img
топ

От Первой до Второй мировой

short_news_img
short_news_img
short_news_img
short_news_img
топ

Вторая мировая

short_news_img
short_news_img
short_news_img
топ

После Второй Мировой

short_news_img
short_news_img
short_news_img
short_news_img
топ

Современность

short_news_img
short_news_img
short_news_img
 
X