Наша книга углубляет критический анализ феномена империи через когнитивный поворот к империи как категории анализа и контекстообразующей системе языков самоописания имперского опыта. Этот когнитивный поворот в осмыслении империи созвучен предложенному Роджерсом Брубейкером когнитивному повороту в области исследований национализма. Нам важно подчеркнуть эпистемологический вызов, связанный с попыткой теоретизации империи как аналитической категории, применимой для объяснения как прошлого, так и настоящего. Эти эпистемологические нюансы кажутся особенно важными на фоне нынешнего спроса на универсальное определение империи как со стороны социальных наук с их обобщающим подходом, так и глобализированного общественного мнения. С нашей точки зрения, поиск такой универсальной метакатегории приводит к семантически избыточному определению империи как государственной формы, приспособленной для контроля обширного пространства и управления различиями. Такое определение имеет весьма ограниченный потенциал критического осмысления и исторического остранения империи. Другая разновидность этого подхода концептуализирует империю как историческую предтечу современных структур гегемонии, неравенства и конфликта. Мы же предлагаем сосредоточиться на имперском опыте, т. е. реальном или семантически сконструированном столкновении с различиями, и на тех аспектах неравенства и дисбаланса власти, с которым это столкновение обычно связано
[464]. Различия как норма социально-политической реальности и их восприятие оказываются в центре нашего проекта изучения истории Российской империи и наших размышлений о потенциале империи как критической аналитической категории.
В качестве отправной точки мы выбираем не саму историческую структуру политических, социальных и культурных различий, а момент сигнификации, семиотического маркирования этих различий. Такой подход расширяет наше представление о природе империи путем «денатурализации» (термин Рональда Суни) ее политической и семантической реальности. Тем самым удается избежать опасности «реализма империи», т. е. восприятия империи как более реальной и устойчивой исторической структуры, чем «разрушительный, неосуществимый идеал» национального государства. Опасность реализма империи в нашей области исследований трудно переоценить. Под влиянием конструктивистских теорий национализма произошла «денатурализация» нации и национального государства. Империя может занять ставшее вакантным место основополагающего элемента исторического процесса. Растущее разочарование в нормативной культурной и политической унификации может привести к неожиданному эффекту романтизации былого имперского разнообразия. Стремление к универсальному определению империи в сочетании с расхожей идиомой имперского архаизма способствует ее эссенциализации. Как нигде отчетливо эта тенденция проявляется в исторических исследованиях «периферийных империй», когда нарратив отсталости и инаковости переплетается с негативными или позитивными оценками «имперского предназначения» или «имперского проклятия».
Когнитивный подход к империи также помогает разобраться с концепцией империи как идеального типа, противоположного «нации». Согласно общепринятому мнению, «нация» предполагает позицию, направленную на воспроизводство однородности, а империя является инструментом воспроизводства различий
[465]. Эта схема упускает из виду взаимозависимость производства подобия и инаковости, на которую часто указывали теоретики национализма (включая Эрнста Геллнера, Бенедикта Андерсона и Роджерса Брубейкера). Со времен позднего Просвещения и Гердера романтики-националисты не только восхваляли органичность и целостность своих наций, но также указывали на вездесущность различий в человеческом обществе. Среди главных идиом национализма на европейской периферии мы находим критику угрожающей «Европы» и ее «модерности» и стремление защититься от них. Преобладающий сценарий развития «неисторических наций» Восточной и Центральной Европы включает в себя дистанцирование от гомогенизирующих проектов «исторических наций» и национализирующих имперских режимов, в то время как в Германии и России поиск духовной целостности нации сочетался с отстаиванием особого исторического пути (Sonderweg). Действительно, как проницательно отмечает Роджерс Брубейкер, вопрос заключается не в производстве различий, а в типе различия.
Описывая ситуацию, которую он назвал «недоразумением в восприятии карты Модильяни», Брубейкер комментирует известную метафору Эрнста Геллнера, сравнивавшего воздействие национализма на социальную реальность с художественным стилем Модильяни. Брубейкер пишет, что:
Пространственный аспект этой репрезентации – вид протяженных и однородных блоков, расположенных один подле другого, а не взаимопроникающих, – не должен интерпретироваться буквально; вовсе не обязательно, что это соответствует пространственным характеристикам того, что репрезентируется. Представление гетерогенности в стиле Модильяни как противопоставление однородных блоков не означает, что эти блоки территориально локализованы. Эти составные части могут быть перемешаны в пространстве, поскольку их «отдельность» – ограниченность и внутренняя однородность – концептуально находятся не в физическом пространстве, а в социальном и культурном
[466].
Для исследователей империи эта мысль Брубейкера означает, что политику и восприятие, обусловленные нациецентричной логикой, довольно просто принять за имперский механизм производства различий. Дело в том, что логика национализма и, более широко, модерная установка общественных наук и политики вовсе не чужды гетерогенности. Они также могут создавать и воспринимать плюрализм национальных притязаний на общую территорию, социальное пространство или государство. Важным различием между национальной и имперской когнитивной рамкой является то, что дискурс национализма и модерный склад мышления могут помыслить соперников только в виде четко очерченных и внутренне однородных элементов культурного и социального пространства. Для ясности и чтобы подчеркнуть специфику нации как идеального типа, этот тип дискурса и политики можно назвать «стратегическим эссенциализмом» (используя термин Энн Стоулер). Он создает правильные и регулярные типологии, все элементы которых однопорядковы и потому сопоставимы между собой. Так, в логике стратегического эссенциализма различные элементы воображения и мифологии, форм социального и культурного статуса, ментальных карт территорий или внетерриториального мышления сплавляются вместе, порождая концепции нации, этнической группы, диаспоры, нацменьшинства, культурной группы – одной или нескольких (как в случае с национализирующей политикой СССР). Общий знаменатель этого подхода следует искать не в содержании так или иначе обозначенной группности, а в специфике воображаемых и прочерченных границ группы.
Противоположная логика, составляющая отличительную черту империи как идеального типа, может быть названа по аналогии «стратегическим релятивизмом». Под этим мы понимаем дискурс и взгляд, релятивизирующие замкнутую и внутренне однородную природу составных частей социально-политического пространства и государственного управления. Логика стратегического релятивизма создает неправильные и нерегулярные типологии, элементы которых неоднопорядковы и неравномерны. Такая когнитивная рамка социально-политического взаимодействия и воображения создает ситуацию неопределенности, несоизмеримости и неразличимости, которые Энн Стоулер считает сущностными характеристиками «имперской формации».
Для иллюстрации аналитической продуктивности нашей гипотезы стратегического релятивизма как отличительной когнитивной рамки идеального типа империи обратим внимание на парадоксальность буквального истолкования исторических формул, которыми когда-то выражали суть имперскости. Действительно, что специфически имперского в старой формуле «экспансия английской расы и английского государства» или в евразийской концепции органического территориального и культурного единства? Стоящие за ними намерения (но не полученный результат) можно наиболее аккуратно охарактеризовать как гомогенизацию социального и культурного пространства будущей нации. Разве понятие расы является исключительно имперским элементом господства и колониализма? И не лучше ли воспользоваться концепцией национализирующего государства (термин Роджерса Брубейкера), чтобы охарактеризовать политику царского режима по отделению «русских» от «инородцев» в политическом пространстве поздней Российской империи? Эти парадоксы интерпретации доказывают, что логика современной рациональности и дискурса национализма пронизывает собой практику и дискурс исторических акторов модерности.
Внимательные исследователи империи, такие как Доминик Ливен и Рональд Суни, обратили внимание на трудность разделения идеальных типов империи и нации в контексте модернизирующихся империй. Они предположили, что, встречая вызовы модерности, империи неизбежно воспринимают стратегию национализации или колониализма, направленные на четкое разграничение национального ядра и инородной периферии
[467].
Гипотеза стратегического релятивизма предлагает иное объяснение развития империй в свете вызовов современности. В качестве отправной точки обратимся к набору «имперских вопросов» в Российской империи, в своей совокупности все еще недостаточно осмысленных в историографии. Эти «вопросы», включая «еврейский вопрос», «мусульманский вопрос» и «польский вопрос», не решались в рамках некой единой «национальной политики», они мыслились партикуляристски и предполагали как особые законы, так и специфическое администрирование. Как заметил правовед и политический деятель времен поздней империи Борис Нольде, «система складывалась исторически и сохранила всю пестроту исторического уклада»
[468]. Говоря о западных окраинах России, Нольде отмечал: «Русское право никогда само не разбиралось систематически в том, что оно здесь творило; следы особенностей исчезли прежде, чем успели вылиться в форму единообразного и ясного акта, определяющего положение всей совокупности западных окраин; наше право знало лишь отдельные земли и индивидуально характеризовало их отношение к целому русского государства»
[469]. Эта фраза очень напоминает знаменитое высказывание британца Джона Роберта Сили (чей трактат во многом повлиял на Нольде) о «покорении и заселении половины мира… в припадке рассеянности»
[470]. И Сили, и Нольде отмечали несоответствие социально-политической логики империи модерному складу мышления и управления, однако примечательно, что логика стратегического релятивизма тем не менее продолжала воспроизводиться, несмотря на ее иррациональность и неадекватность. Тем самым воспроизводилась неравномерная и многомерная гетерогенность империи. В своей статье в настоящем сборнике Марина Могильнер раскрывает релятивизирующую логику категории «смешанного физического типа», широко использовавшейся наиболее влиятельной группой физических антропологов в Российской империи, а также их настойчивые усилия по противодействию эссенциализирующей логике совмещения расовой классификации с границами того или иного культурного или политического сообщества. Провозглашая себя выразителями наиболее рационального взгляда на политику, российские либералы в то же время использовали в своей программе и политической практике разнородную систему лозунгов и тактических приемов, ориентированных на мозаику партикуляризмов имперского пространства. Схожая позиция отмечается Ильей Герасимовым и в случае российского прогрессистского движения «социальной инженерии», которое практиковало «малые дела» и «аполитичную политику» в эпоху высоких модернистских утопий. Развивая эту логику, можно предположить, что Советский Союз являлся империей в той мере, в какой использовался релятивизирующий потенциал категорий класса и национальности, создававший пространство неопределенности для политического вмешательства и переопределения социальной и политической принадлежности. Вероятно, современное отражение этой когнитивной рамки можно найти в языковой практике поколения постсоветских путешественников, которые на вопрос «Вы русский?» («Are you a Russian?») уклончиво отвечают: «Я из России».
Материалы нашего сборника показывают, что стратегический релятивизм может являться результатом ситуации неравенства и непреднамеренным последствием политики, направленной на гомогенизацию социального и политического пространства. Что еще важнее, стратегический релятивизм как аналитическая идиома позволяет описать намерения и практику манипулирования разнообразием в модернизирующейся или неклассической империи, которые часто заслоняются образом имперской политики, якобы отражающей реально существующее географическое и социально-политическое разнообразие империи. Стратегический релятивизм может стать основой горизонтальной мобилизации сетевого типа в разобщенной социальной среде, но также и оказаться препятствием для возникновения недвусмысленного чувства групповой принадлежности. Другими словами, аналитическая модель стратегического релятивизма оставляет место для различных нормативных оценок и суждений, в зависимости от точки зрения наблюдателя. Исходя из этой аналитической реконструкции прошлого, можно восхвалять политику и обстоятельства, способствовавшие воспроизводству различий и препятствовавшие ассимиляции, или осудить их как преграду на пути демократии и национальной консолидации. Возможность выведения разных оценочных суждений из аналитического языка описания имперского разнообразия свидетельствует в пользу предложенной аналитической идиомы. В то же время эта идиома обладает способностью описывать историческую инвариантность имперского опыта, преодолевая манихейское противопоставление империи и нации.