• Владимир Шкуратов
 

Искусство экономной смерти. (Сотворение видеомира)


Эпилог эпилогов: от дисциплины к висциплине
 


Сравнение киргизского случая с «правильными» бес кровными переворотами показывает, что постановочно-игровой характер для цветочных революций принципиален. В телеполитике визуализированность совпадает с легитимностью. Экран обеспечивает инсургентов подобием алиби, дает им возможность выступить в роли ненасильственных борцов за свободу, по крайней мере — перед либеральной общественностью. Тот материал, который не на виду, настораживает общество зрелища и будит конспирологическую гипотезу. В потемках творятся политически некорректные вещи и даже преступления. Кулуарные договоренности — это сговор, даже если и заканчиваются коммюнике и пресс-конференциями; ведь остается подозрение, что с глазу на глаз было молвлено и утаено от публики нечто важное.

Когда-то письменный контракт стал гарантией прав и собственности. Теперь же телеобъектив и видеокамера прокладывают путь общественному изменению сквозь непреложность писаного закона. Спонтанность исторического действия возрождается как старая тираномахия — право народа осуществлять свой суверенитет над всякой властью в государстве. Обществу дозволено вмешиваться в святая святых гражданского устройства — в конституционный порядок смены высших органов управления поверх им же выбранных институтов. Однако в начале XXI в. выход за пределы сложившегося правового поля осуществляется уже в иных исторических рамках и при иных представлениях о решении кардинальных политических противоречий, чем в пору классических войн и революций.

Изменять дух законов всего удобнее под лозунгом соблюдения буквы закона, т.е. выборной процедуры. Гражданское принуждение должно исповедовать идеологию законопослушности, привлекать значительные массы участников (но не чрезмерно большие), быть аккуратным в отношении к человеческим жизням и материальным ценностям. Ясно, что подобную экономику насилия удобнее всего строить из гибких сочетаний организации и спонтанности, из игровых имитаций действия. Это и эффективно, и малозатратно. Без информационных технологий тут не обойтись.
Только они способны являть всеобщее политическое возбуждение народа, не ввергая страну в хаос, а экономику в разорение. СМИ же и удостоверяют мирный, граждански-ответственный характер принуждения, контролируют его ненасильственный ход. В режиме нон-стоп нам показывают конституционность народных претензий к власти и то, что спонтанный протест общественности направляет преддемократию к собственно демократии. Гражданская инициатива есть такой институт демократии, который здесь и сейчас корректирует недостатки ее административного исполнения. Масс-медиа свидетельствуют, что движение: а) направлено на контроль за исполнением законов; б) оно мирное; в) оно массовое; г) оно самодеятельное; д) оно сознательное. Телевидение нам демонстрирует на экране все эти качества, умалчивая, пожалуй, лишь о том, что и массовость, и осознанность, и спонтанность революции есть также конструкты медиатехнологий. Слоганы, логотипы, символы, шлягеры, эффектные жесты лидеров и воодушевление массовки — в значительной степени созданы под съемку и предназначены для показа. Указанных аксессуаров телереволюции было очень много в Украине и очень мало в Киргизии.

Но гражданское сопротивление — только часть палитры принуждения. Каким бы парадоксальным и странным ни казалось объединение мирных и насильственных телеакций, свести их вместе в историческом рассмотрении придется, потому что их уже объединили СМИ. Вся масса юридических, экономических, социологических, патои социально-психологических, моральных аспектов постсовременного насилия вынесена за скобки этой книги. Оставлено только то, что действует в долгой длительности перехода от знакописьменных технологий к эфирно-образным (они обозначены в книге как медиаментальность). Нащупывая психополитический нерв цивилизационного перехода, я остановился на выражении «искусство экономной смерти». В этом искусстве наметились иллегитимная и легитимная разновидности. Первый подвид представлен транслируемыми атаками террористов, второй— «ненасильственными» (т.е. бескровными и почти бескровными) революциями. Между двумя полюсами поместился переходной спектр, в котором, между прочим, находится силовое реагирование мировых держав (и, прежде всего, единственной сверхдержавы) "на атаки иллегитимного насильника. Я не знаю, как и чем закончится преобразование международного права после афганской, иракской и, возможно, других кампаний, но могу утверждать: прежде чем политическое действие облечется в юридические нормы, оно есть искусство. В рассмотренных случаях — способность совместить практический эффект с благоприятным и широким общественным резонансом. Терроризм никогда не получит положительного отклика цивилизованного (т.е. правового) человечества. Этой повивальной бабке постистории суждено остаться вне закона. Иное дело — государственное и гражданское насилие. То и другое проходит повторную легитимацию в координатах нового века. Насколько успешно — зависит от сноровки исполнителей.

Искусство экономной смерти не скупится на эффекты, но бережет настоящую кровь. Гражданскому насилию полагается быть особо осторожным с «живым материалом», ведь люди по другую сторону баррикады — соотечественники и сограждане. Народ Майдана обладал дисциплиной, которая отсутствовала у бишкекских погромщиков. Однако она отличается от той, которая обычно приписывается организаторской работе революционной партии.
Обращусь к истокам дисциплины, насколько далеко в них можно заглянуть. Этолог К. Лоренц подметил, что конкуренция между представителями одного вида более яростная, чем между представителями разного вида. Маленькая рыбка кораллового рифа настойчивого прогоняет заплывшего на ее территорию сородича и довольно равнодушна к снующим вокруг чужакам. «Двум медведям в одной берлоге не ужиться», — так, возможно не зная Лоренца, прилагал к политической жизни этологические наблюдения покойный генерал Л. Лебедь. У двух одинаковых организмов и потребности одинаковые, они, подобно физическим предметам, не могут уместиться на одном месте. Какой-то из предметов придется сдвинуть. Отношения живых тел на ограниченной территории, в принципе, есть такая же координация их местоположений, как, скажем, у россыпи камней. Только камень сам не может перемещаться и сдвигать, бить, выгонять другой камень. Макроструктура биоценозов телесно-физическая, активированная перемещением и контактным взаимодействием, свойственным живым предметам. Самая примитивная интенция жизни, влекущая к доорганике — поиск долгосрочного места в занятом и перенаселенном мире с использованием приобретений эволюции: жал, щупалец, клешней, копыт, рогов, зубов. Человек последним пристанищем обеспечен, когда переходит в состояние неживого вещества.

Но это еще не дисциплина, а ее истоки. Дисциплина — порядок социального объединения разъединенных биологических тел. Соединять-разъединять могут и биологические регуляторы поведения: инстинкт, рефлекс. Инстинкт продолжения рода (либидо, эрос) объединяет, инстинкт смерти (танатос, агрессия) разъединяет. Либидо ненадолго превращает два биологических тела в одно, но затем физическая логика их разъединяет. «За любовью неизбежность смерти». У некоторых насекомых этот афоризм исполняется немедленно и буквально. Самка богомола откусывает голову у совокупившегося с ней самца. Сходно поступает и паучиха. Это биологически целесообразно: кроме материала для оплодотворения, будущая мать получает и питание. В любовном экстазе и у человека, бывает, проскользнут эмоции мечтательного каннибализма. «Любовь — это аппетит к определенному виду пищи», — иронизировал Дж. Свифт. «Так бы тебя всю и съел», — внезапно говорит влюбленный в разгар ласк. Однако человек от любви редко теряет голову буквально. «За любовью неизбежность смерти» — мощная метафора. На ней играли Бунин, Хемингуэй, Маркес. Однако постэротический танатос — не всегда танатос в точном значении слова. По большей части мы еще поживем после любви. Танатос в биологическом смысле — такое соединение, которое действительно завершается смертью одного из тел. Его пожирают, уничтожают. Но это редкость. Конец соединения — не обязательно смерть. По большей части тела расходятся до следующего соития. Два зверя уходят восвояси, а два человека убеждаются,, что они разные. Дисциплина в том, чтобы жить рядом в безлюбом состоянии (включаю в любовь и пожирание, буквальное и символическое). Она предохраняет тела от губительных столкновений, используя насилие. Дисциплинарное насилие — не для того, чтобы убить, а чтобы разъединить, а затем держать совместно, вместе в разъединенном состоянии.

Культура — восходящий ряд соединений телесных разъединений. Идеальное цивилизованное тело дистантно. Оно не трогает подобных себе руками, учтиво сообщается с ними речью и другими знаками, физический труд передоверяет машинам, а себе оставляет только умственный. Правда, от идеала то и дело приходится отступать ради того, чтобы размножаться, воспитывать детей. Детство, любовные игры, спорт — все это поблажки тесному контакту ради того, чтобы человечество существовало как биологический вид.

У самой разделительной кромки дисциплины действие есть еще вполне физический, биологически непосредственный акт. Оно кристаллизуется вдоль поставленных природой направляющих. Действие-насилие остается с нами как животный рудимент власти. Оно приобретает более изощренное, человеческое свойство, будучи приподнято над своей наивной брутальностью какими-то инструментами и символизациями. Уже в стае приматов власть вожака водворяется не только физической силой или ее демонстрацией, она обставлена примитивными символами. Традиционное правосудие, привычное к телесным истязаниям, отличается от прямой кулачной расправы взыванием к высшим силам и обильным ритуализмом своих жестоких наказаний. В своей самой сжатой, ядерной или неразвитой форме власть сводится к прямому действию.

Физическое, контактное насилие — ее ограниченный фрагмент. Государство возникает ради расширения такой контактной власти-силы. С самого начала оно пользуется письменностью, чтобы управлять на расстоянии. В первых государствах с помощью письменных указов и длинного сонма исполнителей сразу же создается дистанция между волей правителя и ее грубой воздейственностью. Первая форма книжной учености используется властью в довольно-таки необычном для нас качестве. Эти древнейшие скриптомонархии научаются приводить к повиновению прямо-таки гипнозом обрядов, ритуалов, устных и письменных символов (см.: Jaynes, 1982; Вассоевич, 1998).

Наиболее дисциплинированный из народов древности, которому мы и обязаны словом «дисциплина» — римляне. Лат. «disciplina» — существительное, означающее учение, образование, воспитание, науку, научное направление, также государственное устройство, порядок в общественной жизни. Имеется глагол disco — учиться, изучать, узнавать. Оба слова образованы префиксом dis-, соответствующим русской приставке «раз». Значение разъединения дает словам силовую коннотацию в довольно наглядной форме физического подавления воспитуемого тела. К указанному семантическому гнезду примыкает dico в значениях: 1) возвещать, провозглашать, освящать и 2) говорить, произносить, утверждать, устанавливать, а также dicio — господство, власть. Этот этимологический круг расширяется индоевропейской компаративистикой. В санскрите имеется морфема dis, близкая латинскому dicio. Греческое 5ucr| значит справедливость, суд, решение, наказание, а как имя собственное — это богиня правды и правосудия, небесная мстительница Дика. Древнейшее значение латинского корня — говорить, а древнегреческого — указывать. Это различие укрепляет предположение о связи телесности и слова в доисторическом комплексе дисциплины. Некто устанавливает порядок действием, которое из физического переходит в словесное. «Вся история лат-dicere («говорить») выявляет механизм власти» (Бенвенист, 1995, с. 304). Можно предположить, что историческая последовательность такова: сначала действие, затем имитация действия (показ), затем речь. «...Такой «показ» превращается в акт речи... в латинском сам глагол «показывать» (*deik-) соскальзывает к значению «говорить» (там же). Значения физического разделения, говорения, обучения, социального установления пересекаются, давая образ управления людьми посредством воздействующего на их тела слова. Очевидно, что в лексике обнаруживается древнейший комплекс дисциплины, действующий и поныне. В сущности, его описанием является концепция знания-власти М. Фуко.

Расслоение прадисциплинарного действия на показ и говорение вызывает особый интерес. В латинском случае, по, свидетельству Бенвениста, показ соскальзывает к говорению. А 5исг|, «формула, определяющая способ предоставления прав, стала в греческом «правосудием» как таковым» (Бенвенист, с. 305). Кажется, что в самом начале европейской истории показывание как право расходится с законоговорением. Дисциплина как речь образует инфраструктуру физического труда, образования, ученых занятий и т.д., а эта инфраструктура есть «микрофизика власти» (М. Фуко). Какова же судьба другой фракции комплексного прадисциплинарного акта — показа? После всего, что сказано в генеалогии власти о надзоре и паноптизме, вряд ли можно подозревать гуманитаристику в забвении этой темы. Однако я рискну предположить, что обсуждается-то все время власть слова над телом, т.е. дискурс. Дисциплинарная функция взгляда включена в дискурсивные практики, визуальный надзор трактуется как неслышная речь или как команда, звучащая в голове поднадзорного. Очень авторитетное сейчас в западной гуманитаристике мнение о власти визуальности принадлежит Ж. Бодрийяру: это симулякры, искажения действительности, ложные представления о мире, фальшивая власть. Постмодернисты и классические литературоцентристы смыкаются в неприязни к визиократии.

Вряд ли можно снять морализирующий налет с нынешних гуманитарных штудий, как-то отдающий, кстати, стародавними обличениями чувственных обманов, колдовских наваждений, лицедейских и прочих подделок, застилающих людям глаза. Соперничество ученой книжности с искусством визуальных артефактов — давний и весьма устойчивый факт. Но как бы мы ни оценивали силу эфирных образов в цивилизации XXI в., полезно допустить, что она другая, нежели власть речи-дискурса над телом, именуемая в постструктуралистской мысли дисциплиной. Настолько другая, что я позволю себе предложить для ее обозначения слово «висциплина». Надеюсь, читатель понял, что я заменил префикс «дис» на первый слог слова visio, зрение.

Видеокультура превращает обман, т.е. испарившийся в эфемерность момент показа древней формулы закона, в отдельное законодательство. Нет необходимости ходить далеко за примерами: так действуют телереволюции. Они живут легитимностью зрительных фактур, преобразуемых в ряд видеопублик. Одна видеопублика снимается телекамерами, другая — видит ее на телеэкране. Так возникает вид populi (собственно, visus populi). В отличие OTVOX populi, гласа народа — довольно-таки абстрактной фигуры речи, нуждающейся в истолковании, вид народа есть и данность зрелища (зрительная фигура), и процесс зрения. Эта данность — для всех имеющих телевизор. Видеопопулюс законодателен, пока он отвечает признакам прямого народоправства и пока он виден. Если трансляция непрерывна, народ, который на экране, сообщается с тем, который перед экраном, подобием прямого мессиджа, обходящегося без посредников (если, разумеется, забыть о медиаопосредованности передачи). Контур смотрения замкнут; формируется что-то вроде полной медиасоциальности, из которой исключена таящаяся в потемках власть. Вид народа приобретает статус легислатуры.

Обнаруживается отличие дисциплины от висциплины и по объекту приложения власти. Для эфирной власти значение имеет не физическое тело с его производительно-трудовыми потенциями, а единица зрелища, способная к игре. Такие единицы организуются не в производственные, учебные, воинские и т.п. коллективы, а в массовки. Они управляются уже не столько речевыми командами, сколько видекодами. Видеопопулюс должен быть подвижным, сценичным, способным получать удовольствие от чужой и собственной игры, понимать общий замысел постановки (не углубляясь в «идейные тонкости»), импровизировать, принимать роль без особых указаний, легко сыгрываться с незнакомыми людьми, улавливать эмоциональные намеки и скрытые сигналы, идущие от лидеров-звезд, отслеживать игровую обстановку по размытым признакам, избегая выхода без надобности в «реальное дело». Он может продвинуться и в организаторскую страту зрелища, но для рядового представителя видеонарода роль зрителя-участника в массовке — предел активности, и он быстро возвращается на свое место пассивного зрителя-зрителя — к телевизору.

Так видятся в первом приближении и очень примерно те свойства, которые нужны движущей силе эфирных революций. Homo ludens и Homo politicus пересекаются и как бы нейтрализуют друг друга в социальном типе, о котором в гуманитарной литературе и публицистике уже сказано много нелестных слов. Суть упреков в том, что он — поверхностный, непостоянный, не готовый класть живот свой за идею. Однако это как раз то, что позволяет избежать крови. А железные бойцы, ставящие идею выше жизни, сейчас пополняют кадры шахидов или рекрутируют их.

Очевидно, что социальная психология двух политических типов складывается в разных исторических обстоятельствах и под разные задачи. С точки зрения видеоцивилизации, у кадров классического насилия нет того, что есть у их преемников — кадров неклассического («ненасильственного») насилия. Последние обладают натренированным взглядом зрителя. Они подготовлены к политмассовке всем опытом общества спектакля — не просто обучены строиться, маршировать, скандировать лозунги (в четкости телесных эволюций они, конечно, уступают своим предшественникам) — но знают, как выглядеть, как чувствовать, как быть раскованными и в то же время организованными, как перемещаться в размытом пространстве большого политического шоу.

Тренировка висциплины — исторически длительная и многосторонняя. Она не обеспечивается только наличием телевизора в доме. Бишкекские повстанцы, очевидно, смотрят дома телевизор, однако работать в кадре избегают, потому что вставлены в другую организационную матрицу. История видеосоциализации массы не изучена. В науке есть направление «психология толп». Оно возникло во второй половине XIX в. и отражало страх образованного меньшинства перед малообразованным и необразованным большинством, вышедшим из-под контроля. Обильным источником таких тревог были революции Нового времени. Однако впереди виделось еще более ужасное — всеобщее «восстание масс» (название знаменитого трактата X. Ортеги-и-Гассета).

Восстания масс в XX в. купировались революционной дисциплиной, которая экстренно собирала в себе элементы более привычных дисциплинарных практик: казармы, тюрьмы, школы и т.д.

Тоталитарные режимы распространяли конденсированный порядок обуздания и муштры народного тела и на мирное время. Однако в моменты спонтанной политизированности массы эта организация давала сбой (пример, давка во время похорон вождей). Оказывалось, что масса слепа, что она есть механический агрегат, состоящий из деталей, и хорошо структурируется только в ограниченных интерьерах заводов, контор, школ, казарм, больниц, тюрем и т.д. Ее муштровка на открытых пространствах посредством спортпарадов, демонстраций, шествий требовала большой подготовки и чрезвычайного контроля, но не давала устойчивого воспитательного эффекта. Масса все равно не видела себя со стороны, она не была организованной в спонтанности — она не прошла видеотренировку.

Эта масса являлась движущей силой классических революций. Она сохраняется на периферии медиамира (которая занимает сегодня, по крайней мере, пять шестых человечества). У себя дома ей уготована роль пушечного мяса освободительных движений или больших механизированных войн. За пределы дома она экспортируется более эксклюзивно — в качестве исполнителей громких террористических актов и диверсий.
Однако на экранах XXI в. все больше действует другая масса. К окрикам и командам старой дисциплины она вполне равнодушна, но охотно подчиняется куда менее настоятельным, четким, обязательным требованиям. Она демонстрирует свою организованную спонтанность и в летучих эпизодах флэш-мобс, и в артистических хэппенингах, и в массовках общественно-политических движений. Она инсталлируется в эфире, управляется медиакодами. О ее пришествии говорят без драматических придыханий, с какими объявляли о восстании масс в конце XIX — начале XX в., хотя и признают, что новая социальность глобальна. Эта масса созрела или зреет. Она уже способна создать гиперзрелища видеонарода и даже видеочеловечества. Обходиться без давок, погромов, настоящей человеческой крови и при этом двигать вперед мир, который из записанного, рассказанного становится видеомиром.

<< Назад   Вперёд>>  
Просмотров: 5269