Мне придется оставить в стороне большое число политических, экономических, дипломатических, военно-политических, этнических, этноконфессиональных мотивов, из которых собираются революционные партитуры начала XXI в. Тема данной книги — ментальность. Напомню, что в моей трактовке ментальность — это композиция из психокультурных ролей (инстанций) и связующей их культурной материи определенного рода (см. Введение). Такая материя вместе с ее человеческими инстанциями выращивается из поколения в поколение.
То, что называется классической революционной ментальностью (см., например: Vovelle, 1985), для меня есть разновидность письменной ментальности в столкновении с дописьменной. В постсовременных же революциях избыточная витальность народа нейтрализована; поэтому интрига — в замене классического ревкомовского управления восставшими массами медиаконтролем над аудиторией. Следовательно, сюжет цветных революций состоит в переходе от письменной ментальности к медиаментальности, а более конкретно — в замене одних ментальных инстанций другими; в аспекте организации человеческих скоплений —это появление другого вида дисциплины.
Инфраструктура революционного управления многослойна. Она накладывается на весьма примитивную основу возбужденной массы. Временное ослабление или снятие рациональных ограничений на агрессию выносит на поверхность немало древних телесных ритуалов, включая человеческие жертвоприношения. Большие классические революции XVII-XX вв. дают нагромождения жестокостей, включая истязания и поругание поверженного противника, казни, встречается даже ритуальный каннибализм. Все это трудно отнести только на счет целесообразности революционной борьбы, издержек красного и белого терроров. Очевидно, что в катастрофических социальных трансформациях слой письменно-бюрократического управления временно расходится и обнажается плита древнейшей телесной культуры.
Революции крушат троны, привилегии, обычаи, состояния, судьбы и другое из того, что стоит на социальной почве. Колебания же поверхности создаются сдвигами ментальной тектоники. Ее самый нижний, медленный пласт — первобытная телесность народа. Материал, посредством которого первоначальные сообщества воздействуют на природу и на своих членов, сам есть живая природа. Древнейшая ментальность прямо питается из соматики человека, она сама есть несколько окультуренная органическая жизнь. Первобытная соматосоциальность (см.: Шкуратов, 1997) обслуживается сигналами, действиями, отправлениями биологии в близкой, контагиозной коммуникации между телами. Последняя у Л. Леви-Брюля получила название примитивной ментальности, а затем лишилась определения. Эту потерю следует восстановить, уточнив, что опора и действующее начало указанного ментального порядка — тело (см. Введение). Оно дает ранней социальности и «культурную материю», и позиции общения, а истории — ее молчаливую глубину, хтонику, но также движущую силу развития — народ.
В революциях Нового времени народом преимущественно называется патриархальное крестьянство вместе с городскими низами, т.е. вчерашними крестьянами, недоусвоившими урбанистический образ жизни. Первые поколения пролетариата мечтают о возврате из мастерских и цехов к личному хозяйству. Для сезонного, непостоянного, некадрового рабочего весь технологический порядок с машинами и трудом от гудка до гудка есть кража его жизни. Освобождение от промышленного рабства означает возврат его к сезонным ритмам аграрных работ и патриархальному существованию. Его революция есть реванш цивилизационного подполья на городских площадях перед восстановлением золотого прошлого. Однако революционные вожди не расположены потакать народному руссоизму.
Масса — хоть и движущая сила революций, но не руководящая. Ей не хватает грамотности. Артикулировать ее витальность берутся традиционные и новоявленные грамотеи. Просвещение народа — лейтмотив любой письменной цивилизации. В политических катаклизмах образование массы резко ускоряется и сливается с организацией ее вышедшей из берегов энергии. Схватка за руководство разворачивается между властвующей бюрократией и революционерами из интеллигентов, которые на ходу преобразуются в новый политический класс.
Просвещение — суть современности. Автор просветительского проекта, как нам разъяснил М. Фуко, двуединый: знание — власть. Однако степень автономии соавторов может быть весьма значительной и доходить до антагонизма.
Двойное авторство миропроекта есть, вообще-то, факт, закрепленный традицией. По Ж. Дюмезилю, индоевропейские общества имеют трехчастное строение: воины, жрецы и народ (труженики). Каждый этаж миропорядка имеет свои атрибуты (см. Введение).
К. Леви-Строс предположил, что тернарная картина мира возникает из трансформации бинарной оппозиции. Это происходит, когда нижний полюс двоичного отношения сам оказывается скрыто бинарным. Например, низ разделяется на землю и воду. Властные функции при этом специализируются и также распределяются между верхом и низом. Тем, «кто наверху», достается творение мира; военно-полицейскую задачу поддержания порядка верх отдает выделенной под это половине низа.
«Очевидно, что антитезы, служащие для выражения дуальности, восходят к двум различным категориям: одни действительно симметричны, другие же создают лишь ложное впечатление симметрии. Эти последние есть не что иное, как триады, принявшие вид двоичной системы благодаря логической уловке, состоящей в том, что комплекс, образованный в действительности одним полюсом и осью, имеющими разную природу, рассматриваются как два гомологичных члена оппозиции» (Леви-Строс, 1983, с. 138).
В нашем случае важно, что тернарность оказывается структурой с идеологом, т.е. не простой соционатуральной данностью, а «полемической формацией», «дискурсивной практикой», которая сама себя обосновывает. Бинарные противопоставления «я-другой», «здесьтам», «мы-они» работают в ситуациях первоначального, познавательного или социального, выделения субъекта из своего окружения. Достоинства визуальной наглядности и социальной простоты хорошо укладываются в горизонтальной плоскости диадического полагания. Тернарная структура дает место для рефлексивной позиции, она иерархически соподчиняет мир относительно наблюдателя. Такая конфигурация располагается по вертикали. Диадическое противопоставление наблюдателя тому, что наверху, оказывается «логической уловкой», замаскированной под диаду триадой.
В преддверье современности позиция жречества Высшего Знания закреплена за христианским духовенством. Его кастовая, корпоративная организованность очень высока, привилегии подтверждены законом и освящены фигурой божественной Троицы. На деле, тернарное мироустройство, конечно, подвижно. Трехфунциональная схема — это идеологема с моментом активного определения социального порядка. Ее автор, духовенство, поместившись на вершине феодальной иерархии, обосновывает ее и себя в ней. Модель трех социальных функций-сословий выводима из мыслительных навыков, которые Ж. Дюби называет «дискурсивными полемическими формациями» (Duby, 1978, р. 20). Силлогистическое построение суждения, риторические фигуры входили в интеллектуальный багаж творцов трехчленной идеологии — грамотных клириков. Гуревич даже предположил, что, «как правило, эта классификация общества предпринималась не с осознанной целью набросать картину классов, сословий, «орденов» (ordines), состояний — она, скорее, непроизвольно возникала под пером того или иного автора, когда он пускался в резонерство» (Гуревич, 1981, с. 247).
В трехчленной схеме идеолог объективировал свой психический склад и представления о мире, в котором привилегированное место занимало его сословие. И он мог быть удовлетворен, поскольку его претензии с поправками и не без борьбы превращались в реальность. Наверное, потому что схематизм имеет глубокие корни. Другое дело, что место идеолога не дается автоматически. Составляющие европейского социокосмоса переходят в феодальный трехсословный порядок в напряженной конкуренции жрецов и воинов. Прерогативы высших-сословий перераспределяются. Верховная власть вместе с инсигниями закона достается военным вождям — императорам, королям, князьям. Христианнейший rex sacerdox октроирует своему престолу часть божественной благодати. Однако духовно-религиозную и моральную легитимность он получает от церкви. Она же — хранитель знаний. Почетное первое место духовенства обеспечивает столь важную традиционализму сакральность его установлений. Активные перестановки знания и власти происходят внутри канонических форм. Положение меняется, когда проект современности начинает распространять требования эффективности и прозрачности и на саму символическую мирокартину. Конечно, «средний класс» капиталистического Запада — тоже элемент трехфункциональной идеологии, возникшей, может быть, еще в плейстоцене. Он — идеал и эмблема стабильной современности. Однако современная тернарность не может расфасовать по трем уровням непрерывно расширяющиеся профессиональные, имущественные, культурные, психологические и другие стратификации населения, потому что в этих стратификациях осуществляется рациональность и эффективность науки, индустриальное общество расширяется за пределы письменных идеологем. Соответственно просвещенческие сословные и квазисословные схемы заменяются обширной номенклатурой имущественно-социальных статусов и профессиональных позиций, соответствующих развитому индустриальному обществу.
Можно сказать, что восточная периферия Европы, где разворачиваются сначала бархатные, а затем цветные революции, мучается всеми тремя укладами сразу: досовременным, современным и постсовременным. Поэтому на стадии перехода к информационной цивилизации в ней опять возрождаются просвещенческие схемы.
Низовой слой этих обществ подорван или вовсе уничтожен ускоренной индустриализацией. Однако к стратифицированному западному обществу они не перешли. В результате ускоренной социалистической модернизации здесь возник гибрид индустриализма с досовременными и переходными социокультурными формами. К переходным моментам в их жизни относится и квазисословная идеология с трехфункциональной схемой «власть-интеллигенция-народ». Она приходит на смену «настоящей» феодальной триаде «духовенство-дворянство-народ», а затем замещается социально-профессиональными стратификациями индустриального общества на Западе. В России и сопредельных странах у квазисословной схемы более сложная судьба. Она начинает дублировать государственный строй еще в просвещенческих монархиях. Между 1861 и 1917 гг. общественная конфигурация в России вразрез с официальным сословным порядком и в дополнение к имущественному разделению выглядит так: власть-интеллигенция-народ. Эта схема имеет хождение, потому что понятно, доходчиво объясняет расстановку социальных сил в стране и дает значительной части населения ориентиры для самоопределения. Интеллигенция доказывает свою реальность не столько действием, сколько непрерывным потоком книг, брошюр, журналов, газет, воззваний. Проекты преобразования России, картины будущего, критика настоящего подогревают страну и держат ее в напряжении; газетная полемика заменяет парламентские прения, борьба журналов — противоборство партий, романы читаются как социологические исследования и отчеты о состоянии страны. Это положение не уникально для России. Например, жизнь Франции перед революцией 1789-1794 гг., наполненная памфлетами, брошюрами, трактатами, обращениями к народу, журнальными скандалами, с томами Энциклопедии в качестве общественных событий, с некоронованным властителем дум и защитником обиженных Вольтером столь же плохо укладывалась в официальный сословный порядок, как и в России 18611917 гг. Как, впрочем, и в предреволюционной Англии XVII в. с тучей сектантских листовок и памфлетов, и в реформационной Германии веком ранее с печатной Библией и антипапскими прокламациями. В каждом случае вокруг печатного станка мы находим людей, похожих на русских интеллигентов. Иногда они берутся за устройство конспиративных групп и восстаний. Но преимущественно они заняты более мирным делом — критикуют общественные пороки и рассказывают о совершенной жизни, которая могла бы установиться после их устранения. Изобретение Гуттепберга создает переизбыток критических и эсхатологических идей, к исполнению которых, как правило, интеллигенция не имеет склонности и неспособна. Ее историческое назначение оказывается в том, чтобы создать указанную критическую массу, а также навык проживания воображаемых ситуаций в качестве осуществимых и реальных, использовать механизм художественной условности для эсхатологизации массового сознания.
Периферическое положение и необходимость усваивать с Запада знания консервируют на периферии Европы ключевое просвещенческое квазисословие — интеллигенцию. Интеллигенция возникает здесь на пересечении горизонтального отношения «мы-они» и вертикального — между правящей верхушкой и управляемой массой, как инстанция заимствования и осмысления иноземного культурного опыта и как посредница между властью и народом. Эти две функции развиваются параллельно, хотя первоначально роль посредника между страной и Западом преобладает в размышлениях предшественников интеллигенции.
Интеллигенция — это несостоявшееся духовное сословие России и сопредельных с ней стран, равно как и несостоявшаяся часть среднего класса их современного общества. В обоих случаях приходится говорить в сослагательной форме, но большей конкретности цивилизационный статус Восточной Европы в Новое и Новейшее время не позволяет. В качестве потенции, материала для некоторых состояний интеллигенция соответствует ускоренной модернизации XIX-XX вв. и положению окраин европейской цивилизации или отдельной окраины. Состояться в качестве духовного сословия она не может хотя бы потому, что в XIX-XX вв. время сословий давно миновало. А дать начало средним и средне-высшим стратам современного общества она также не в состоянии, поскольку современного стратифицированного общества в рассматриваемом геокультурном пространстве в XX в. не возникло. Вместо этого она участвует в ротациях просвещенческой власти в тандеме с правящей бюрократией (см. подробнее: Шкуратов, 2005 6).
Трехчленный схематизм помогает перехватывать власть от государственно-бюрократической фракции просвещенчества к оппозиционной. В критический момент рокировки он продолжает управлять массой. Хотя слова, законы и лозунги меняются, но трехчастный социокосмос остается. Народ знает, что его стихийный разлив небеспределен, что вслед за волей опять приходит пора заучивать слова и законы от новых просветителей, которые прежде были в загоне, а теперь во власти. Революция совершает транспозицию, переставляет местами альтернативные элементы письменного двучлена, интеллигенцию и бюрократию, однако объект управления остается. В постсовременных революциях тоже тасуются карты из одной управленческой колоды. Однако намечаются и отличия от классики. Одно из них весьма приятное: кровопролития сокращаются, а то и прекращаются. В чем причина? Власть держится за троны и кресла уже не насмерть. Революционеры уже обходятся без гильотин и бессудных расстрелов. За этими изменениями в поведении просветительских альтернатив нельзя просмотреть того, что произошло с константой нашего ментального трехчлена — народом. Он изменился, перешел в другое качество. Просвещению в привычном значении слова пришел конец.
«Цветные революции» также следует отнести к искусству экономной смерти. Во-первых, случаи смены политических режимов, о которых речь, находятся в тех же хронологических рамках, что и постсовременный террор. Революционный ряд (октябрь 2000 г. — ноябрь 2003 г. — декабрь 2004 г. — март 2005 г.) расширяет и цивилизует манхэттенский цикл (11 сентября 2001 г. — октябрь 2002 г. — март 2004 г. — сентябрь 2004 г.). Во вторых, очевидно, что оба феномена составляют подсемейства единого семейства политического насилия и демонстрируют логику движения от человекозатратных (в смысле человеческих жертв) к человекосберегающим технологиями социополитикоистории. Выше я писал (см. параграфы «Искусство экономной смерти (постисторическая эстетика и минимум геополитического воздействия)» и «От общества безопасности к обществу риска»), что на самой долгой протяженности истории прогресс состоит в сдвиге пропорций органического (биологического) и искусственного (культурного) в составе человеческого существа. Понимаю, что значительная часть читателей «засыхание» нашей плоти под нарастающим слоем артефактов прогрессом не назовет. Однако приходится считаться с тем, что цивилизация состоит в изобилии созданных человеком благ. Чем гуще оболочка из технических, художественных, потребительских, информационных и других культурных изделий вокруг нашего полуобезьяньего тела — тем, значит, больше цивилизации. Этот эволюционно-исторический тренд не нуждается в долгом обосновании, он совершенно очевиден. Можно, разумеется, сетовать на «сокращение человека» и выдумывать проекты нулевого роста. Однако ясно, что в глобально-историческом масштабе постсовременный руссоизм не работает. Как, впрочем, не работал и современный «собственно руссоизм» Ж.Ж. Руссо, Р.У. Эмерсона, Л.Н. Толстого. Стремление людей лучше питаться, одеваться, меньше болеть, удобнее, комфортнее и дольше жить перебарывает аскетизм морального плана. Тем более, когда инстинкт самосохранения и принцип удовольствия начинают работать в такт с машинами индустриализации и модернизации. Возрастание опредмеченного элемента в производстве является законом политэкономии. Однако эта тенденция просматривается и как эволюционно-исторический тренд. В контексте постиндустриализма речь идет не о подмораживании производства, а о перескакивании с грязных, человекозатратных, убойных технологий на чистые, сберегающие. Кто перескочил — тот и вошел в золотой миллиард.
Ресурсосберегающие (чистые) и человекосберегающие (маложертвенные и безжертвенные) технологии порождены одним витком цивилизации. Они экономят природный запас, к которому равно относятся как нефть, древесина, вода, воздух, так и человек как биологическая популяция. И резоны сбережения в обоих случаях сходны. Ведь популяции золотого миллиарда катастрофически стареют, сокращаются. Исторические европейские этносы становятся малолюдными. Они должны впускать в себя свежую инородческую кровь, что чревато известными перипетиями ассимиляции. Но дело не только в этом. Достигнувшие определенной степени индустриализации и урбанизации развивающиеся страны также обречены на демографическую стагнацию. Человекосбережение, густо обернутое гуманистической фразеологией, становится принципом и в политическом насилии. Без «повивальной бабки истории» политика невозможна. Порог человекозатратности был достигнут в 1940-х годах. Апогей военного индустриального конфликта — две мировые войны — повторить оказалось невозможно, потому что механическое крупносерийное истребление людей прогрессивно перешло в перспективу массового уничтожения человеческой популяции. Скачок 1990 — начала 2000-х гг. оказался во многом схож с переходом от энергорасточительности к ресурсосбережению, он означал замену «глупого» оружия «умным». Но такая же ротация средств распространилась и на принудительную подвижку властных элит.
Интересно, что маложертвенная и безжертвенная технология была применена там, где порядок демократической легитимной смены власти еще не дозрел, а условия для бескровного политического насилия имелись. К этим условиям относится и состояние элиты, и положение страны, и наличие движущих сил «ненасильственного насилия». К последним я отнесу также информационную инфраструктуру. Об этом далее. Теперь же опять об историко-географическом узле указанной трансформации. Говоря о нем, трудно удержаться от затасканных выражений «слабое звено», «переплетение противоречий». Такие слова применялись к восточной и юго-восточной периферии Европы в начале XX в. Но они продолжают звучать актуально и в начале XXI в.
<< Назад
Вперёд>>