И так, новая экономика социополитических затрат в XXI в. распространяется и на революции. Эти «локомотивы истории» в прежние века передавили уйму народа. Информационное общество имеет шанс уменьшить счет живых потерь при насильственных сменах режимов, а то и вовсе обойтись без крови.
Бескровные постановочные насилия XXI в. происходят от «бархатных» революций конца XX в. Находят им и более отдаленных исторических предшественников. Американский профессор Дж. Шарп начинал с изучения опыта гандизма — идеологии и движения бойкота колониальной администрации в Индии под руководством М. Ганди в 1910-40-х гг. Затем он присоединил к материалу бескровной борьбы индуистов и буддистов еще и свежие случаи в других странах мира, издав в 1993 г. в Бангкоке брошюру «От диктатуры к демократии» (русск. перевод: Шарп, 2005). Издание вышло под эгидой Комитета по восстановлению демократии в Мьянме. Демократия в Мьянме, увы, не восстановлена до сих пор. В других странах дело шло успешнее. В сборнике инструкций оппозиционерам, каковым является «учебник по установлению демократии» Шарпа, излишне искать предмет научного анализа. Для автора нет никакого различия между Заиром, Малави и Восточной Германией, Чехословакией, Эстонией. Историко-цивилизационный момент политических трансформаций совершенно опущен. Меня же технология ненасильственных переворотов интересует как явление медиаментальности. Поэтому я не буду объединять в одну компанию ткачей-ремесленников и неприкасаемых колониальной Индии соучастниками музыкальных митингов-шоу в центре Белграда и Киева. Хотя в рамках либерально-освободительной технологии что буддистские мантры, что электронная поп-музыка — все едино, но все же восточный традиционализм и западное потребительство — разные социокультурные платформы. В первом случае ненасилие фаталистично, оно допускает самопожертвование, настоящую, причем массовую, смерть. Во втором — используется индивидуалистическая мотивация потребления, развлечения, игры, риска.
Другие авторы несколько более разборчивы в подборе исторических предшественников цветных революций. С. Кара-Мурза отмечает, что «типичная государственная власть современного типа до сих пор мыслит революцию в категориях марксизма (даже если кадры этой власти о Марксе не слышали). Это внедрено в сознание системой образования, которое построено на постулатах и логических нормах Просвещения. «Бархатные» революции не могут быть описаны и поняты в понятиях теорий революции Маркса и Ленина. Даже Грамши задал лишь методологическую канву для их понимания. В социокультурном плане это революции постмодерна, генетически связанные с революцией 1968 г. во Франции» (Кара-Мурза, 2005, с. 45). Автор верно отмечает истощение социополитических и цивилизационных ресурсов Просвещения (т.е. первой модернизации, по терминологии У. Бека) в движениях второй половины XX в., однако что именно истощалось и кому уступала свои позиции социально-политическая классика — этого политолог-публицист объяснить не может, поскольку оказывается привязанным к установкам Просвещения, которое он, вроде бы, сдает в архив истории.
С тем, что ненасильственные бархатные и цветные революции— неклассические, постановочные, что у Маркса, Энгельса, Ленина о них мало что узнаешь — едва ли можно спорить. Однако далее цитируемый выше автор собирает удивительный комплект. В одном ряду у него стоят и венгерское восстание 1956 г., и «Пражская весна» 1968 г., и студенческие беспорядки в Париже, и рабочее движение «Солидарность» в Польше, и все без исключения смены режимов в 1989 г. вместе с цветными революциями 2000-х гг. Но нанизать на общий стержень ненасилия ожесточенные уличные бои в Будапеште, кровавый румынский декабрь и мирные акции пражских горожан очень трудно, так же как и подвести забастовочную борьбу польского рабочего класса за свои права с государственно-бюрократическим собственником производства под «спектакль постмодерна». Эта борьба именно по К. Марксу, а не по Г. Дебору и М. Маркузе. Да и «красный май» 1968 г. во Франции — вовсе не опереточный дебош французских гошистов, как представляла его брежневская публицистика. Схватки в центре Парижа — яростные, многодневные, число раненых исчисляется многими сотнями. Полиция и спецназ штурмуют баррикады при свете пожаров. Лозунги восставших очень серьезные: «Власть — народу! Заводы — рабочим!» И рабочие у телевизоров не отсиживаются. Они выходят на улицы, занимают предприятия, вывешивают красные флаги, собираются вместе с молодыми революционерами устанавливать социализм. Вся страна бастует. Забастовочные комитеты повсеместно берут в свои руки почту, прессу, радио, телевидение, вокзалы и другие атрибуты власти. Очевидно, что на парижских улицах 1968 г. пахнет не розами, а новой Парижской коммуной, т.е. вполне классической революцией рабочего класса и левой интеллигенции. С. Кара-Мурза дает картину быстро складывающегося двоевластия, которое напоминает то, что было в России между февралем и октябрем 1917 г. Однако резюмирует он банальными фразами о беспределе, иррациональности, отсутствии связного проекта в действиях молодых учащихся маргиналов, устроивших «красный май». Видимо, молодежные граффити на стенах Латинского квартала «Запрещается запрещать!», «Анархия — это я!», «Воображение у власти!», «Все и немедленно!», «Секс — это прекрасно!» оказывают на маститого публициста такое же сильное впечатление, как на чопорных читателей времен брежневского застоя. А между тем, ничего нового в этом нет. Анархисты — непременный и очень активный элемент в революциях XIX-XX вв., учащаяся молодежь шла в первых колоннах революций 1848 г. в Европе, 1905 г. в России, и всегда она бурлила, фантазировала, выбрасывала шокирующие обывателя лозунги. Это, конечно, спектакль, но спектакль локальный. За пределы столичных центров он не транслировался, потому что сети трансляции еще не было. Периферия ловит отголоски революционных карнавалов и отзывается на них вялыми подражаниями, а больше — напряженным ожиданием, слухами, а то и совсем уж «не в строку»: беспорядками, погромами. Большое влияние на ход классических революций оказывают географические размеры страны, степень социокультурной гомогенности населения и охваченности его политическими дискурсами. Громадный по тем временам тираж большевистских изданий в марте-октябре 1917 г., быстрый перехват новой властью прессы после октябрьского переворота, декретно-мандатная советизация глубинки -— сходные шаги по налаживанию письменно-коммуникативной инфраструктуры революции предпринимались и в революционной Франции XVIII-XIX вв., в революционной Англии XVII в., в революционной Германии XVI в. Драматургия «центральной сцены» редактируется инструкторами, цензорами, пропагандистами партийных штабов и канцелярий, переводится в клишированную риторико-директивную речь, тиражируется типографиями и в таком виде распространяется по стране. Понятно, что между дискурсивными цепочками письменно-печатного происхождения и аудиовизуальными впечатлениями массовых телеаудиторий существует большое различие.
Большевистские комиссары смогли использовать анархистов, маргиналов, интеллигенцию, бурлящую молодежь и другой запальный материал революционного спектакля, а затем его загасили (с немалым, впрочем, напряжением) ливнем декретов, директив, инструкций, разъяснений, листовок, брошюр и других материалов. Предшественники бархатных революций во второй половине XX в. — посредине между письменно-ораторским дискурсом революционной классики и эфирными технологиями постсовременности. Медийно-зрелищная регуляция массовых настроений еще не перехвачена от власти революционерами, а старая печатная теряет свои культурные позиции и действует локально. Во Франции 1968 г. нашелся Троцкий — студенческий вожак Д. Кон-Бендит, а вот Ленина не оказалось. Никто не бомбардировал товарищей инструкциями «Надо брать власть немедленно!», «Промедление смерти подобно!». Аппаратчики из Французской компартии не захотели Французской Советской Социалистической Республики. Как знать, может быть, в их невысказанных мечтах она и витала, но куда этим пожилым людям до темперамента вожаков Коммунистического Интернационала и Народного фронта! В их воспоминаниях о тех днях — смесь сожаления и компенсаторной похвалы собственному благоразумию: «Был момент, когда, казалось, власть испарилась. Можно было беспрепятственно войти и в Елисейский дворец, и в телецентр. Но мы понимали, что это было бы авантюрой, и никто из руководства ФКП даже не помышлял о таком шаге», — вспоминал об этих днях генеральный секретарь ФКП Вальдек Роше (цит. по: Кара-Мурза, 2005, с. 45). Высшие коммунистические функционеры и в Париже, и в Москве предпочли коммунистической Франции Пятую республику де Голля, «мирный переход к социализму», т.е. спокойное проживание внутри капиталистической системы — революционным перипетиям. Это было благоразумно. Да и едва ли власть, которую, якобы, не захотели поднять осмотрительные комаппаратчики, так просто валялась на улице. Ведь увод мировой капиталистической державы в социалистический лагерь вряд ли оставил бы равнодушными ее натовских союзников с ядерным оружием. А для кремлевских голов, озабоченным в это время пражской весной, французские виды могли рисоваться только внутри дилеммы «или журавль в небе, или синица в руках». Благоразумие выбрало не журавля в небе, т.е. Париж, а синицу в руках, т.е. Прагу. События 1968 г. закрепили блоковый дуализм мира в его обозначенных границах и произвели его геополитическую формулировку— брежневскую доктрину ограниченного суверенитета. Хельсинкский процесс 1970-х гг., «разрядка напряженности» между двумя сверхдержавами присоединяли к запрету на межгосударственный термоядерный конфликт еще и согласие не употреблять оружие гражданской войны в стане соперника. Однако указанный мораторий на самом деле был асимметричен. Кремлевское руководство революционным оружием нового поколения не владело. Московские вожди мирового коммунистического движения были одряхлевшими наследниками старомодных доктрин и бюрократического агитпропа. На их же соперников работала медийная глобализация.
Было бы очень легкомысленно отдавать важнейшую главу социально-политической истории XX в. на откуп нескольким публицистическим пассажам. Я нисколько не претендую на какой-либо анализ этой истории. Мое намерение состоит в том, чтобы прощупать, какой ресурс политического насилия был пропущен классическим Просвещением и соответственно отдан более мягкому зрелищному (постмодернистскому) варианту принудительной трансформации системы. Истощение потенциала оппозиции следует отслеживать не в молодежной субкультуре (с ее авангардистскими потенциями в рассматриваемый период как раз все в порядке), не в солидарности рабочих (высокой и в Польше, и во Франции), не в интеллигентском свободолюбии (бьющем ключом в своем жанре вольного слова), а в ее штабе, командном «нервном узле революции», как горделиво называла себя группка функционеров-профессионалов, рассылающая циркуляры, декреты, инструкции, кующая «мерную поступь железных пролетарских батальонов».
Классические революции производят перераспределение в связке знание-власть между двумя ветвями просвещения: интеллигенцией и бюрократией. Третий персонаж политического катаклизма — народ — нависает над схваткой в качестве движущей, но отнюдь не руководящей силы. Овладеть энергией потревоженного гиганта, канализовать его непредсказуемые и страшные шевеления в нужных направлениях — вот вопрос вопросов революции. Игра эта крайне опасна, потому что неудачно разбуженный народ за считанные недели и месяцы доводит благоустроенное просвещенческое общество до полного хаоса. Успех зависит от метаморфозы революционного руководства, от перековки части старой интеллигенции в новую бюрократию. Однако как бы стремительно ни занимали бывшие оппозиционеры оставленные прежними хозяевами кабинеты, пауза междуцарствия неизбежна. Она связана с переналадкой дискурсивной инфраструктуры управления, с инерцией письменно-линейного овладения массой. Даже быстрый переворот в центре не гарантирует от неприятных явлений на местах. Иное дело — быстрое экранное зрелище для всей страны. Оно во многом снимает неприятное последействие центральной перезагрузки власти. Моментальное, хоть и шоковое впечатление от свержения элиты гораздо предпочтительнее и гуманнее затяжного приведения страны к лояльности — ведь вербальное вразумление традиционной массы редко обходится без экзекуций. Однако шоково-бескровная технология переворота требует кардинальной переподготовки действующих лиц, и не только революционеров и бюрократии; традиционные массы должны перевоплотиться в новое качество — теленарода.
Брежневский застой — это еще и последние десятилетия поздней российской скриптоцивилизации. Все игроки на ее сцене продолжают играть по правилам литературоцентризма. Аппарат ЦК КПСС и братских компартий второй половины XX в. очень мало подходит для воспламенения революционных настроений масс, уже врастающих в медиацивилизацию, тем более западных.
Можно только удивляться, насколько эффективны малочисленные группы французских гошистов, подпольной «Солидарности», советского самиздата на фоне этих громоздких, хорошо питаемых партийно-бюрократических институций. Спецслужбы социалистического блока работали лучше агитпропа, однако их делом были точечные операции, а не собирание негативной энергии широких масс. «Разящее оружие партийного слова» разделило участь собственно боевых арсеналов: оно тупилось без настоящего употребления десятилетиями мирного сосуществования двух военно-политических блоков. Поджигание революционных пожаров в странах стратегического противника отошло в коминтерновское прошлое; оставалась монотонная фразеология, прикрывавшая агентурные дела.
Чтобы усмотреть в известных обстоятельствах реального социализма некий историко-культурный тренд, надо возвратиться к исходному назначению партийной литературы и оценить ее как дискурс революционного насилия. Прошлый и позапрошлый века оставили нам немало чеканных формул ненависти и единения: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Кто не с нами — тот против нас!», «Если враг не сдается — его уничтожают» и т.д. Взятые вместе, они рисуют поляризованный мир противников. Красоты революционного стиля, однако, не самодостаточны. Они служат мобилизации и поддержанию дисциплины. Выковывание из стихийной массы организованных участников борьбы — главный лейтмотив партийной литературы. Усилиями целой армии идеологических доктринеров и надсмотрщиков всяких рангов и специальностей в СССР 1920-30-х гг. сплетена сплошная сеть политико-идеологической дисциплины. Люди передвигаются по жестко субординированным позициям, как в армии. Внутренняя дисциплина обосновывается дополнительным кодом «свой-враг». Постоянная мобилизованность требует дискурса революционного насилия. Он одновременно технический и эстетический, происходит из литературы и казармы. Как литература он пишется, издается и прочитывается в виде текстов и печатной продукции, как дисциплинарная практика — работает на организацию бдительности и готовности. В массовой культуре созревшего тоталитаризма очень велика доля проработочных материалов, предназначенных для обязательных читок, просмотров, коллективных обсуждений, цитирований, заучиваний. Это касается не только партийных документов, трудов вождей, но и отобранного круга художественных произведений. Распространение таких вещей нельзя оставить на самотек. Их социокультурный цикл далек от привычной спонтанности эстетических и познавательных предпочтений. Он строится по жесткому дисциплинарному регламенту. Материал отбирается или подготавливается специальными ведомствами, одобряется наверху, затем спускается вниз для определенного планового охвата населения. В итогах кампании руководящие органы оценивают идеологическое содержание и организационный эффект сплочения массы. Однако при жесткой субординации таких действ требуется еще и встречное движение снизу, род правильной, контролируемой самоорганизации. При ее отсутствии возникает порок заорганизованности, не менее порицаемый, чем самотек. Наибольшее слияние идейности и организации дает употребление двоичного кода — ритуалы чисток, разоблачений, осуждений, проклятий и клятв верности. В них заготовленные тексты оживлены жестами участвующего, организованного насилия. Хотя на митингах осуждения предателей, вредителей, отщепенцев, империалистов и т.д., на просмотрах революционных фильмов и читках революционных книг враги и не подвергаются уничтожению в буквальном значении слова, коллективная борьба и расправа налицо. Партия хранит оружие на боевом взводе, держит кадры наготове, потому что «кадры решают все». В послесталинский период этот код уже избыточен и для внешнего, и для внутреннего пользования. Он имитируется равнодушными чиновниками. Сегмент культуры революционного насилия подпитывается из третьего мира, однако на своей родине, в Европе, он сужается и блекнет. Упадок вызван мирным сосуществованием двух военно-политических блоков и приходом на смену текстам насилия триллерного зрелища. Нынешняя глава европейской эмансипации — уже про ненасилие, и притом экранное.
***
Исторические императивы превращения традиционалистского и современного насилия в постсовременное я объяснял выше (см. главу «Война в прямом эфире»). Объективные ограничения на использование классической революции и большой гражданской войны на постсоветском пространстве примерно те же, что и на военные решения межгосударственных противоречий между ядерными державами. Понятно, что устраивать великие революции и большие гражданские войны на перенасыщенных опасными производствами территориях так же опасно, как вести термоядерные войны между блоками. Это совершенно отчетливо для высокоиндустриальной Украины. Майданная революция развивалась в девяноста километрах от Чернобыльского саркофага — выразительного напоминания о том, что бывает, когда с атомным производством обходятся небрежно. А к югу от Киева — еще одна АЭС и зона, напичканная химзаводами, громадными военными складами, с клубком стратегических нефтепроводов и газопроводов, жизненно важных для снабжения Запада.
К счастью, Украина своевременно отказалась от ядерного оружия, но других средств уничтожения в ее арсеналах хватает. Восточноевропейские политики начала XXI в. более ограничены в употреблении насилия, чем их предшественники. Над ними существует система сдержек. Элита бывших социалистических стран уже сильно вросла в западный порядок правовыми, финансовыми, бытовыми, личными связями. Они «под присмотром» старшего партнера. Фигура С. Милошевича со скамьи Гаагского трибунала сигнализирует противникам по обе стороны баррикады, потенциальным робеспьерам, дантонам, кавеньякам, лениным, сталиным, троцким, колчакам, франко, что ждет того, кто в Европе начала XXI в. хотел бы повоевать внутри страны с классическим революционным (или контрреволюционным) размахом. Амплитуда суверенного государственного и противогосударственного насилия сужена; соответственно, уменьшен масштаб терпимого кровопролития. Христианское «не убий», либеральное «неприкосновенность личности» долгое время звучали в потемках исторического действия как морально-гуманистическая ламентация над его издержками. Только в редких случаях они облекались в судебные обвинения против революционной, государственной, национальной и т.п. «целесообразностей» по пунктам «преступления против человечности» и «военные преступления». С телефикацией политико-исторической площадки этический гуманизм и правовую охрану жизни подданных уже возможно соединить. Четко снятое кровопролитие выписывает героям насилия путевку в камеру Гаагского трибунала. Принципиально важно, чтобы его потенциальные фигуранты находились в пространстве информационно-правового надзора Запада. Цветные революции разыгрываются в медиасфере.
<< Назад
Вперёд>>